«Стоика из меня, конечно, никогда не выйдет. Для этого я слишком навязчив…»
Но еще через мгновенье он уже не был к себе так строг. Скуластый порылся в кармане, достал спичечный коробок, чиркнул по нему, хотя папироса и так была хорошо раскурена. Некоторое время метлячок огня еще плясал в его больших загрубевших пальцах, потом погас. Он курил, выпуская дым не сразу, а по частям, будто мял его губами, пережевывал. В глазах приглушилась острота. Черты лица его сделались свободнее и мягче.
Кириллу показалось, что это струящийся дым, смягчая остроту, придает лицу такой ровный, более спокойный вид. Но, присмотревшись, понял, что ни при чем здесь папиросный дым.
— Ты на меня не сердись, — заговорил скуластый и повернул к нему лицо. — Взвинченный я весь, нехорошо это. — Помолчали потом добавил: — С междугородки я, с женой говорил. Представляешь, расплевались… как дети… — Он еще некоторое время помолчал. — Срок у меня был. А жена…
— Не дождалась?
— Почему, дождалась. На работу долго устроиться не мог. Тут друзья подвернулись. Сам знаешь: компания, выпивка пошла. Ей все это надоело. Ну и вот, я — здесь, она — там. День езды отсюда. То сойдемся, то разойдемся. Два года так. А теперь все. Полный отказ, — он глотнул в себя дыму. — Сына жалко. Тоня, говорю, приезжай сюда с сыном, старому, мол, все, крышка. А она — ни в какую. Не верит. Такого наговорил ей, до сих пор всего колотит. Хотел все уладить, вышло наоборот…
— Сыну-то сколько?
— Пятый пошел. Тонька ему про меня интересный конец придумала: погиб в экспедиции или еще как-нибудь… Мало ли, где погибнуть можно. Жалко. — Он замолчал, спрятал в карман бумажник, папиросы и, уже вставая, добавил: — Вот тебе и вся поклажа. А гора с плеч вроде бы и не свалилась. Так-то… По-доброму надо было бы повиниться, а я накричал, нашумел. Никогда не надо горячку пороть. На носу себе заруби, слышишь?
— Слышу.
— У тебя, вижу, тоже не клеится… Так просто в слякоть не бегут. Солнышка ждут, тепла…
Кирилл не мог так вот сразу рассказать обо всем, что сорвало его с привычного места, из города, и толкнуло сюда в степь, в незнакомую обстановку, к неизвестным людям. И не потому, что был от природы скрытным человеком. Бывает, обнажит человек свое горе, и так оно тебя за душу схватит, что о своих болячках и думать не хочется. А то и просто покажутся они не такими уж важными. По первой ли, по второй ли причине, но отвечать на вопрос скуластого Кириллу не хотелось. И в то же время понимал, что отделаться молчанием нельзя.
— Не пошло у меня в школе. Я тебе как-нибудь потом расскажу. Не могу сейчас, понимаешь?
— Как знаешь…
— А ты так не отчаивайся. Все еще может устроиться. Надо только подумать… Может, письмо ей написать?
Скуластый махнул рукой:
— Обо мне думать нечего и писать тоже. Все ясно. О себе лучше подумай. В отряде будут спрашивать, придумай что-нибудь посерьезнее, почему сюда рванул. Жена там больная, детей орава. На заработки, мол, подался. Поверят…
Кириллу стало смешно.
— Ни к чему. Я правду сказал.
— Как знаешь, — опять проговорил скуластый и хмуро добавил: — Если что, поддержу. В степи без поддержки хреново. Зовут-то тебя как?
— Кирилл.
— Ну вот, а то как-то неудобно. Все хотел спросить.
— И я, — рассмеялся Кирилл.
— Меня Сашкой зовут, Пастуховым. — И он протянул ему руку.
2
«Ну что ж, так я все себе и представлял», — подумал в минутном успокоении Кирилл, увидев девять вагончиков на колесах, которые и составляли строительный городок и которые только что издалека он воспринимал, как густую, кем-то оброненную горсть огней. Теперь он стоял перед ними, как запоздалый путник перед городской стеной с глухими коваными воротами. Все было — неизвестность.
«Что ждет меня здесь? Как у меня все здесь сложится?» — Он поймал себя на том, что до последнего момента почему-то не думал об этом, хотя именно этот вопрос жил в нем и был главной его заботой. Но он все время не хотел о нем думать и только отгораживался от него, как дымом, неудобствами и неожиданностями дороги. Теперь же он возник перед ним со всей неотвратимостью, и Кирилл понял, что от него никуда не уйти. Он ощутил в себе холодное мучительное чувство тревоги. Не хотелось, чтоб эту появившуюся в нем растерянность заметил Пастухов, и он с подчеркнуто беззаботным видом рассматривал городок, который в ночной степи казался сирым и заброшенным. Он увидел в центре мокрого, выгороженного вагончиками поля высокий шест, белизной своей выделявшийся в темноте. Рядом с шестом — грибок, покрытый толью, а под ним — стол. По шесту ползла электропроводка. Она подбиралась к металлической кувшинке усилителя, ловко сидевшей наверху, под самым небом. В освещенных окнах за занавесками метались тени: таинственный немой театр. Сразу за вагончиками виднелись силуэты тягачей и кранов. Все кругом было тихо, все молчало. Еще не шумели травы и не била крыльями птица. Степь казалась скованной тревожным сном ожидания. Кириллу сделалось беспокойно. Он посмотрел на Пастухова.
— Ну вот… — сказал как-то неопределенно Пастухов.
— Что, ну вот?..
— Запоминай. В первом вагончике столовая, во втором и третьем живут, в четвертом — тоже. Дальше контора, дом начальника Степана Гуряева. Запоминай — завтра пойдешь представляться. Ну это — грибок, красный уголок. Потеплее станет, приемник выставят, музыка будет. Вон там, в шестом, Матрена, хоздесятница, старайся не ссориться. А эта коробка… одним словом, приготовься к обстрелу. — Он взялся за дверную ручку, и Кирилл почувствовал, что дышать ему стало нечем. Но Пастухов уже рванул на себя дверь. Три взъерошенные головы оторвались от подушек. У Пастухова — улыбка и рука вверх: общий привет. Потом он подтолкнул Кирилла к нижней полке:
— Здесь будешь спать. Уступаю. Не купе, конечно. За плацкарту сойдет. Радиатор рядом, обсохни.
Кирилл увидел прикрепленную к стене фотографию. Лицо женщины лет двадцати четырех, берет, боковой зачес, брошь на кофточке; рядом мальчишка: матроска, пухлые губы, маленькие пуговки глаз.
— Жена? — спросил он у Пастухова. Тот кивнул головой. — «А мальчишка хорош», — еще успел подумать Кирилл, как вдруг почувствовал, что кто-то с верхней полки уперся в него прямым ехидным взглядом.
— Откуда же ты, миленький, взялся? — колючий, тенорок принадлежал рыжеголовому парню с белыми бровями и плоским неприятным ртом.
«Ну, все, началось», — подумал Кирилл. Тупо уставился в пол. Поплыла по вагончику пауза, длинная, тягучая, густая.
— Ты тут, Калач, отдел кадров не устраивай. Сам анкету снимал. Не курит, не пьет, дальше сам понимаешь… — нашелся Пастухов.
Рыжий прыснул в кулак, рассмеялся пакостно и глумливо.
«Что же делать? — лихорадочно думал Кирилл. — Заорать: чего смеешься, дубина? Или, подделываясь под общий тон, самому расхохотаться?..» — Чувствовал, что вот-вот взорвется. С досадой глянул на Пастухова: это и есть твоя поддержка? Глаза у Пастухова смотрели строго и внушительно, как у пророка: глупца убивает гневливость и несмышленого губит раздражительность…
Кирилл опустил голову, молчал. Пастухов, довольно в душе над ним посмеявшись — куда же ты, миленький, с этой своей щепетильностью лезешь? — решил, что образовавшийся сам собою ералаш и есть наиболее подходящая обстановка. И чтобы не дать этому нарочному веселью погаснуть, как-то подчеркнуто лихо распахнул телогрейку, вынул из пришитых изнутри карманов по бутылке водки «Москванын ашакры», что в переводе означало: «Московская особая». Поставил их на стол и крикнул:
— Ну, по случаю знакомства и непогоды…
Пастухов знал, что делал: «обстрел» был смят, задушен в зародыше. Вся честная компания мигом облепила стол.
— Дети, живем! — радовался рыжеголовый. Натянутость лопнула.
— Как зовут?
— Кирилл.
— Кирюха. Хороший парень. Я — Калач. Витька Калач, — торопился рыжеголовый, разливая по стаканам, — он — Жан Марэ. Видел «Парижские тайны»? Кино такое. Так это он. Пять человек насядут — разбросает. Как комаров. По паспорту — Никола, Герматка. Но это так, проза. А вот он — Заяц. Ни одному слову. Чистый Вральман, Ну, Сашка Пастух, само собой… Пастух?!
Пастухова за столом не было.
— Пошел к Гуряеву докладываться, — заключил маленький остролицый парень, которого рыжеголовый назвал Зайцем. Парни сгрудили стаканы, опрокинули в вытянутые глотки. Все, кроме Кирилла.
Пить ему не хотелось, хотя и понимал, что после такой дороги, промозглой и слякотной, немного водки — самое подходящее дело. Пределом мечтаний было другое: сбросить мокрую одежду, завернуться с головой в одеяло, согреться, уснуть. И все же уселся со всеми за стол, поочередно с каждым чокнулся. Но пить не стал. Просто подумал, какой все же молодец этот Пастухов. У самого черт знает что на душе творится, а вот нашел в себе силы шутить, пикник устроил. Чего ради, спрашивается? Ну, кто он ему, Кирилл? Так, приблудший товарищ…
Все давно уже выпили и теперь курили. Только у Кирилла стакан оставался нетронутым. Калачев эту его нерешительность понял по-своему.
— А-а, — сказал он, нагнулся к тумбочке, достал кусок хлеба с банкой бычков, — закуска это ж так, символика…
Кирилл выпил. Теплая белая волна захлестнула грудь, ударила в голову, сделалось не только тепло, но и как-то очень легко, улетучилась усталость и переполнявшая весь день тревога. Но тут он снова вспомнил о Пастухове, подумал, что надо что-то предпринять, как-то помочь человеку, причем не откладывая… Ему стало беспокойно, что Пастухова долго нет, и он, заполошно глядя на рыжеголового, спросил:
— Что же с Сашкой?
Калачев не ответил, плеснул ему на дно стакана. Кирилл замотал головой:
— Нет, что ты, я — пас…
— Пей, согреешься, — проговорил настойчиво Калачев, и Кирилл поднес к губам стакан. — А с Сашкой что? У начальства на проработке. ЦУ получает. Ценное указание, значит. Начальство положено слушать и любить. Любить не будешь, самому же хуже будет… Это совет на будущее, понял?.. А насчет Сашки начальство, то бишь Степан Гуряев, здесь бушевало. Не отпускал. А Пастухов все равно подался…