— А как же! Семья же! — не узнавая своего голоса, выкрикнул Кирилл.
— Неважно, неважно. Степан говорит: дождись выходного. А Пастухову каждый день — во… — И Калачев провел ребром ладони по горлу. — С женой у них контры, — сказал он, не предполагая, что Кирилл обо всем этом уже знает, — ну и по сыну здорово заскучал. Говорят, приказ есть. Увольняют. Как за прогул. Ну, там еще какие-то грешки припомнили.
Кирилл выскочил из-за стола:
— Как это увольняют, за что? Дрянцо этот ваш Гуряев…
Выпитая на голодный желудок водка делала свое дело. Все в глазах подернулось кисейной дымкой и плыло, как во сне. Рванулся, выбежал во двор. Зачем? Не отдавал себе отчета. Знал только, что надо спасать Пастухова. Прежде всего, поговорить с Гуряевым. Втолковать этому чурбану, как ценить людей. Но куда идти? Постоял немного на ступеньках и вдруг увидел под грибком человека, облокотившегося на стол: Пастухов. Подлетел, глянул ему в глаза, покачал головой: жалость к этому неудачливому человеку заныла в нем пронзительно и больно.
Пастухов, неопределенно улыбнувшись, сказал:
— Чего смотришь? Увольняют… Я и знал, что уволят, и верно делают. — В голосе его не было досады, раздражительности и, что особенно поразило Кирилла, огорчения. Было — безразличие. Это испугало больше всего. Стукнул кулаком по столу и крикнул:
— Неправильно это! Где начальство?!
Пастухову стало смешно. Кивнул головой на вагончик, на ступеньках которого появился человек невысокого роста, в белой нательной сорочке, в закатанных пониже колен штанах и в галошах. Выставил на порог алюминиевый таз с водой, выжал в него тряпку, прошелся ею по ступенькам. Выжал тряпку вторично и скрылся в вагончике. Вскоре он появился снова, но уже в свитере и сапогах. Увидел Кирилла. Признал в нем незнакомого человека, подозвал к себе пальцем.
Пастухов кивнул Кириллу, дав понять, что этот моющий пол человек и есть начальство — Степан Гуряев. Кирилл смело подошел к вагончику и, рассчитывая на то, что его слышит Пастухов, подчеркивая голосом свою абсолютную независимость, громко спросил:
— Вы будете Гуряев?
— Ну я, — улыбнувшись, сказал Гуряев. — Пройди в вагончик, я — сейчас… — Он взял в руки таз и скрылся в темноте.
Хмель из головы вышибло тут же. Кирилл потоптался на месте, оглянулся: Пастухова под грибком уже не было. Не зная, что делать, посмотрел на вымытый пол, на свои туфли, облепленные грязью, сбросил их, пошлепал в носках по сырым половицам.
3
Свежо и чисто было в вагончике у Гуряева. Каждая вещь имела свое место, свой угол, свое назначение и как бы подчеркивала заботу хозяина о домашнем уюте. Особенно бросалась в глаза ярко начищенная алюминиевая кастрюля на электроплитке. Она так и сияла своими боками и как бы говорила: видите, какая я вся зеркальная, в меня можно смотреться, мне здесь тепло и хорошо. И белые накрахмаленные занавески на окнах словно бы радовались и улыбались своей хрусткости и глянцу. И зеленый цветок в глиняном горшке, казалось, убеждал вас в том же: я — аспарагус, мне тоже хорошо живется в этом маленьком приятном вагончике.
И все же чем-то неустроенным и сиротским веяло от этого броского уюта. На стене висела фотография улыбающейся женщины в строгой черной рамке. Это был рисованный портрет, увеличенный, по-видимому, с небольшого снимка. Подобные фотографии — память о близких людях — часто можно встретить в деревнях и маленьких поселках. Заказывают их обычно случайным заезжим ретушерам. Выходят они из-под их быстрой, суетной руки четко подмалеванными, но весьма отдаленно напоминающими оригинал. Вот так же отдаленно напоминал живое лицо портрет женщины в строгой темной рамке. Улыбка и глаза ее были застывшими и холодными. И почему-то именно улыбка и глаза больше всего говорили о том, что женщины в этом доме нет.
По-видимому, осмотр вагончика затянулся. Из-за стенки, перегораживавшей комнату надвое, привлеченный чьими-то шагами, выглянул мальчишка лет шести, удивленно посмотрел на Кирилла и улыбнулся. Он сидел на разобранной постели, одеяло у него сбилось к ногам. Спать ему не хотелось. Кирилл увидел на тумбочке у его изголовья несколько лепных игрушек: собаку, петушка, самолет, танк и даже пулемет.
Заметив, что «чужак» интересуется игрушками, мальчишка бросился к тумбочке, отворил дверцу.
Чего здесь только не было! Настоящее лепное диво: птицы, звери, куклы — игра красок, тьма умения и вкуса. Особенно хороши были матрешки. Незатейливые, из обыкновенной глины, выкрашенные и разрисованные простыми акварельными красками, они казались милыми именно этой своей незатейливостью и простотой.
— Тебя как зовут? — спросил он мальчишку.
— Игорек меня зовут.
— Сам лепишь?
— Ну да, сам… Луизка все… Есть тут такая Луизка… Вместе только раскрашиваем. Папка сердится. Говорит: повыбрасываю. А я не даю. Видишь, какая собака? Ее зовут Вьюга. — Он схватил глиняную игрушку и залаял, стараясь, чтобы голос его звучал как можно «страшнее»:
— Гав-гав-гав…
Кирилл изобразил было испуг, но тут за спиной у него раздался сердитый голос:
— А ну спать!
Мальчишка зарылся головой в подушку, юркнул под одеяло и оттуда по-свойски подмигивал: не бойся, это он просто так. Но Кирилл все равно насторожился, встал и повернулся к двери.
Гуряев не сразу вошел в вагончик. Он немного постоял на пороге, наблюдая, за коротышкой и долговязым, между которыми, кажется, началось устанавливаться взаимопонимание. Он знал, что дети хоть народ и отзывчивый, но в компанию берут не всякого. Каким-то удивительным, непонятным чутьем отгадывают они в человеке доброту, и это уже само по себе является визитной карточкой, чаще всего безошибочной и достоверной. Отметив про себя, что не испытывает неприязни к долговязому приблудному парню, Степан все же бросил отрывисто и сердито:
— Документы!
Это Кириллу не понравилось. Молча полез в карман пиджака, вытащил направление в стройотряд и в коричневой ледериновой обложке паспорт. Пока Гуряев все это рассматривал, Кирилл глядел на него исподлобья и думал:
«Сейчас я тебе все выложу. Озверел здесь в степи: документы… И тон, какой тон?.. Не на того напали, голубчик…» — Он уже готов был выпалить роившуюся в душе злость, как вдруг подумал, что не за тем, собственно, сюда пришел. Не затем, по крайней мере, чтобы выказывать свою обиду. И подумав так, он неожиданно резко, почти срывающимся голосом, прокричал:
— Зачем Пастухова увольняете?
Степан оторвался от паспорта, спокойно, не выразив никакого удивления, и даже более того, улыбнувшись одними глазами, посмотрел на Кирилла:
«Чего петушишься?» — прочел Кирилл в этой улыбке, опустил голову, понял, что его крик прозвучал действительно смешно, а главное — неубедительно, и что еще хуже, едва ли помог делу. Он представил себя со стороны и ужаснулся: по-дурацки нахохленный, настороженный, с взъерошенной головой на худой длинной шее… А чего стоят мокрые, заляпанные грязью носки? Он уже хотел все спокойно объяснить, зачем пришел и почему так рьяно вступается за Пастухова, как вдруг, всем телом дернувшись, вздрогнул и громко чихнул. Конечно, для полного букета недоставало только насморка. Собрался говорить и чихнул еще раз.
— Ну, вот! — сказал он с досадой и сокрушенно опустился на стул. Степан улыбнулся, захлопнул паспорт, положил перед ним на стол. Справку оставил себе. Потом подошел к постели, на которой лежал Игорек, вытащил из-под полки чемодан, порылся в нем, вернулся к столу. В руках у него была пара отличных, ручной вязки носков.
— Надевай.
— Нет, нет, что вы! Это совсем ни к чему! — снова задергался Кирилл и дважды подряд чихнул.
— Вот видишь, — рассмеялся Гуряев, — надевай!
Кирилл пожал плечами, снял свои холодные и мокрые носки, долго не знал, куда их деть, сунул в карманы, тут же натянул новые, почувствовал, как стало ногам тепло и мягко и как эта плавная, ласкающая теплота поднялась вверх, спокойно и легко разлилась по телу. Пока он надевал носки, Гуряев подошел к электроплитке, снял с надраенной кастрюли крышку, налил в тарелку супа. Густой пряный запах защекотал у Кирилла в носу, горло само собой начало спазматически сжиматься. Но есть отказался.
— Ешь! — сказал Гуряев. — Такая дорога… Пастухов порассказал, как вы добирались. У наших-то особенно не разживешься. Народ холостяцкий, незапасливый.
Кириллу и в самом деле хотелось есть, и он, поборов неловкость, потянулся к тарелке. Степан сидел с противоположной стороны стола, молча смотрел, как он уплетает суп, курил. Потом враз, будто опомнившись, погасил окурок, сощурил один глаз, навалился грудью на кромку стола и в упор спросил:
— Это все у тебя серьезно?
Кирилл перестал есть. «Вот когда началось. Но разве можно на все дать точный ответ?» — Он смахнул со лба крупные холодные капли пота и, пересиливая в себе что-то тяжелое и цепкое, твердо выговорил:
— Это все у меня серьезно.
Слова Гуряева зазвучали взвешенно, подобранно одно к другому:
— Скажу откровенно: люди мне нужны. Здесь в степи нас не густо. Но когда узнаешь, что человеку двадцать два и что он диплом учителя меняет на кирку или лопату… Да, да, машины машинами, а лопатой, особенно изолировщику, приходится вкалывать дай бог, то все это становится непонятным. Учитель — такая профессия… Поверь мне, я с тобой прямо на ты, не обижайся, все это необдуманно. Ты же не знаешь, что это за работа. Ты увидишь. И тогда — выдержишь ли? И потом — люди. Здесь очень трудные люди, — добавил он, — я советую: подумай. Завтра пойдет тягач в райцентр.
Растерянная улыбка блуждала по лицу Кирилла.
— Я понимаю, все это действительно может показаться странным, я об этом думал, и вообще весь мой вид… Я не рассчитал как-то… Но не в этом дело. То, что вы говорите насчет лопаты, кирки… В общем, я все так себе и представлял… — Сказал он это тихо, без тени вызова, без задиристости, удивился, что весь разговор идет совсем не так, как он предполагал себе его поначалу, и что этот человек, который сидит сейчас перед ним, усталый и озабоченный, вовсе не смахивает на черствый сухарь, каким он почему-то вообразил его по разговору с парнями. Почувствовал от этого облегчение: