Вся моя жизнь — страница 10 из 105

ром, поэтому лучшего подарка папа придумать не мог. Я немедленно облачилась в свой костюм, и папа снял меня на домашнюю кинокамеру. Я тихо-тихо выбралась из густого подлеска, проворно взбежала на холмик, там остановилась и, приложив руку ко лбу, как индеец на разведке, стала вглядываться вдаль, не показался ли на горизонте враг. Папа даже снял крупным планом мое лицо – как я медленно поворачиваю голову справа налево, прежде чем так же тихо снова скрыться в зарослях; это был мой дебют в игровом кино. Теперь, просматривая эту видеозапись, я вспоминаю, что с того времени возненавидела свою внешность, в особенности круглое, щекастое лицо. Мне казалось, что я похожа на бурундука, у которого за каждой щекой по ореху.

Съемка с папой в тот рождественский день положила конец моим ковбойским и индейским фантазиям. Больше я никогда не наряжалась индейцем. Я вошла в тот период, когда для девочки-подростка превыше всего – общественное признание. Вскоре после этого я отрезала свои прекрасные косы, чтобы не чувствовать себя деревенщиной: никто в школе не заплетал косички. Не помню, кто меня подстриг, мама или парикмахер, но выглядело это ужасно. Мои непослушные, будто хвост у мула, волосы подровняли по прямой чуть ниже ушей – ни стиля, ни формы, а челка топорщилась, словно наэлектризованная. Согласитесь, в этом возрасте прическа – чуть ли не главное в жизни. Девочки с хорошими волосами всегда пользуются большей популярностью. Я во всех смыслах была “дурнушкой Джейн”, клоуном с нелепой прической.

Иногда по вечерам я гуляла вдоль дороги, заглядывала в окна домов, смотрела на собравшихся за семейным столом людей. Поразительно, насколько наш дом отличался от других. Позже я обзавелась друзьями, стала бывать у них в гостях и, словно марсианка, наблюдала за тем, как их родители, гости, другие дети общались во время обеда. Для меня было внове уже то, что кого-то интересовало мое мнение. Оживленные разговоры и споры открыли мне целый мир разнообразных идей, который существовал за пределами крошечного осколка реальности – десяти лет моей жизни.

В Гринвиче я дважды застала выборы – когда Трумэн победил Томаса Дьюи и когда Эдлай Стивенсон проиграл Эйзенхауэру. Я хорошо помню споры на тему выборов во время обедов в “республиканских” семьях моих друзей. Мой папа, “паршивый демократ” (он скорее проголосовал бы за шелудивого пса, чем за республиканца), упорно отстаивал свои политические взгляды, но с нами, детьми, о политике говорил редко. Примерно в эти годы в отношениях между папой и его старыми друзьями Джоном Фордом и Джоном Уэйном, а также с его лучшим другом Джимми Стюартом наметился разрыв – впрочем, со Стюартом они потом снова сблизились.

Брешь в их дружбе пробили сенатор Джо Маккарти и Комиссия по расследованию антиамериканской деятельности (HUAC). Термин “маккартизм” стал синонимом голословной клеветы и запугивания законопослушных американцев. Им объявили, что все организации, которые хоть в малейшей степени поддерживали Рузвельта и его “Новый курс”, ведут подрывную деятельность. Тысячи невинных людей, всего-то присоединившихся к какой-нибудь либеральной организации, подверглись уголовному преследованию. Маккарти и HUAC, членом которой был и молодой конгрессмен из Калифорнии Ричард Никсон, считали вредительским всякое инакомыслие. Папа называл это “охотой на красных ведьм” и один раз даже врезал телевизору, когда показывали заседание HUAC. Меня всегда занимал вопрос, почему папа так и не присоединился к Хамфри Богарту, Лорен Бэколл, Джону Хастону, Люсиль Болл, Джону Гарфилду и Дэнни Каю, которые специально ездили в Вашингтон на слушания HUAC и дали там пресс-конференцию в поддержку так называемой голливудской десятки – продюсеров и режиссеров, которые якобы придерживались коммунистических взглядов. Кое-кто в Голливуде – например Рональд Рейган (тогда президент Гильдии киноактеров, с 1946 года – осведомитель ФБР), Гэри Купер, Джордж Мёрфи, Уолт Дисней и Роберт Тейлор – сотрудничали с Комиссией и согласились назвать имена тех, кто, по их мнению, был коммунистом. “Лояльные” выступления заранее включили в регламент, а “нелояльным” свидетелям выступить не позволили, и их адвокаты не были допущены к прениям. Джимми Стюарт и Джон Уэйн не давали показаний, но были убежденными сторонниками Маккарти. Тогда я не понимала, что к чему, знала только, что многие в Голливуде потеряли работу из-за того, что крупные студии расторгли контракты с “десяткой” и отказались иметь дело с членами этой группы, пока те публично не отрекутся от коммунистической идеологии. Так, врагом объявили Чарли Чаплина, и вплоть до 1972 года, когда Американская академия кинематографических искусств и наук присудила ему премию, он не мог вернуться в США. Я присутствовала на той церемонии вручения премии “Оскар”, стояла рядом с ним на сцене. Я и подумать тогда не могла, что почти через двадцать лет меня вызовут на заседание новейшей Комиссии такого рода и что в возрасте сорока четырех лет я выйду замуж за человека, отец которого убедил его в причастности Рузвельта с его “Новым курсом” к коммунизму.

Осенью 1948 года судьба, словно нарочно, опять свела нас с Брук, Бриджет и Биллом Хейуордами. Мы, дети с обеих сторон, пришли в восторг от того, что наши семьи, пусть и несколько в ином составе, снова встретились – вдали от Калифорнии, на другом конце страны – и снова будем вместе учиться в школе: Билл с Питером в Брунсуике, а я с Брук и Бриджет – в Гринвичской академии.

В Гринвиче я впервые услышала слово “черномазый”. Однажды, когда мы с папой ехали на машине – он за рулем, я на заднем сиденье, – я произнесла это слово. Папа остановил машину, повернулся ко мне, шлепнул (легонько) меня по губам и сказал: “Никогда этого не говори!” Можете быть уверены – больше я так не говорила. Это был единственный раз, когда папа меня ударил.

Я много думала о своем интересе к людям – неважно, знамениты они или нет, каких добились успехов и к какой расе принадлежат. Боюсь, причина кроется в отцовских фильмах. Сам папа не любил рассуждать о расах и классах, хотя его киногерои – Авраам Линкольн, Том Джоуд (основатель коммуны оки[11] в “Гроздьях гнева”), отец из фильма “Случай в Окс-Боу”, возмущенный линчеванием мексиканца, Кларенс Дарроу, мистер Робертс – вызывали у него уважение. Я как-то спросила Иоланду, дочь Мартина Лютера Кинга, часто ли отец беседовал с ней, когда она была маленькой, о жизни, жизненных ценностях и духовности.

– Нет, – ответила она. – Никогда.

– И мой никогда, – сказала я, – но они учили нас на своих фильмах и проповедях, так ведь?

В частности, в школе болтали, будто у моего папы есть девушка, прямо “персик”. Я спросила у подруги, что значит “персик”, и она объяснила мне, что так называют очень соблазнительных молодых красоток. Я почувствовала отвращение. Но, как и мама, не позволила себе разозлиться на папу.

В седьмом-восьмом классах я увлеклась музыкой из бродвейских шоу. Мы с Брук выучили слова всех песен из самых популярных мюзиклов “Юг Тихого океана” и “Король и я”. Мне и в голову не пришло, что двадцатиоднолетняя подружка моего папы – падчерица Оскара Хаммерстайна, автора слов к моим любимым песенкам.


Около нижней точки моего одиннадцатого года лейтмотивом жизни стали чувственность и волнения из-за мальчиков. Если мальчик был мне симпатичен, я с ним дралась. О Тедди, мальчике с конюшни, который сломал мне руку, я уже писала. Но не упомянула о том, что он был очень привлекательным блондином, и за несколько недель до нашего поединка я влепила ему мячом, да так, что он побледнел и чуть не потерял сознание. Мне это казалось самым правильным способом флирта.

По моему глубокому убеждению, мне надо было бы родиться мальчиком и жить полноценной жизнью, да во мне и было столько мальчишеского, что меня вечно спрашивали, мальчик я или девочка. Более лестного комплимента я себе не представляла. Наверно, просто в детстве я хотела максимально откреститься от всего девчачьего. Для меня нормально было вести себя как сорванец, а как быть девочкой, я не знала – разве что в своих буйных фантазиях.

Помню, однажды в школе мне стало плохо, меня отвели в медпункт и велели полежать, пока кто-нибудь за мной не приедет. Я лежала, глядела вверх и увидала на полке у себя над головой брошюру, которая называлась “Мастурбация”. Видимо, не так уж мне было дурно, потому что я, не теряя времени, стащила ее и до возвращения медсестры быстро прочла всё, что успела. Там говорилось, что от мастурбации появляются угри и портится психика. Готова поспорить: эту брошюру специально поставили на видное место для таких девочек, как я. Прочитанное, конечно же, произвело на меня куда более сильное впечатление, чем гувернантка, которая обнюхивала мои пальцы. Сейчас я уверена, что взрослые, которые заставляют детей чувствовать себя виноватыми в их естественных, здоровых ощущениях, совершают преступление. Возможно, они делают это потому, что их самих в детстве мучили родители и учителя, и теперь они отыгрываются на следующем поколении!

Когда я училась в седьмом классе, мы переехали в дом с привидениями, расположенный на горе, с видом на Мерритт-паркуэй, – вот там я и построила свой картонный домик, а мама начала коллекционировать бабочек.

Вскоре мои метания закончились. Образ Одинокого рейнджера устарел. Я наблюдала за тем, как кокетничали некоторые мои подружки, и чувствовала, что по сравнению с ними мне чего-то не хватает. Я относилась к жизни чрезвычайно серьезно (как папа), и мне казалось, что если уж флиртовать, то надо быть готовой на всё по полной программе. Услышать обвинение в том, что ты “динамишь”, – хуже, чем “быть готовой на всё”. Начала – будь добра довести дело до конца, это вроде как всё доесть.


В июне 1950 года, через два месяца после маминой смерти, нас с Брук и еще одной подружкой, Сьюзен Тербелл, отправили в Нью-Гемпшир, в летний лагерь. Для меня это было трудное лето. Внешне по мне было незаметно, что мамина смерть повлияла на меня, но Брук рассказывала, как я вскакивала среди ночи и что-то кричала про маму; “Кричала так, что все сбегались ее успокаивать”, – написала Брук в мемуарах.