Вся моя жизнь — страница 5 из 105

Вскоре после папиного отъезда я зашла в мамину комнату и увидела ее любимую сумочку, от которой по-особенному пахло губной помадой. На тумбочке рядом с кроватью лежала изрядно потрепанная книжка Дейла Карнеги “Как завоевывать друзей и оказывать влияние на людей”. Частицы неоконченной, теперь уже вечной, маминой жизни были повсюду – на полу гардероба, в карманах пальто. В аптечном шкафчике аккуратно выстроились пузырьки, подписанные “ФРЕНСИС ФОНДА”, с окончанием срока хранения, но она сама скончалась раньше; баночки выстроились, словно осиротели. Как я. Теперь их надо выбросить? А меня?

Диана Данн, моя подружка, недавно говорила, что папа сказал ей: “У Джейн умерла мама, и мы должны сходить туда и увести Джейн к нам”. Видимо, бабушка или папа позвонили ему и всё рассказали. Диана говорит, что я жила у них несколько дней, но о маминой смерти не было произнесено ни слова. “ Ты вообще не плакала, – сказала она. – Мне даже страшно было. Твоя мама только что умерла, я не понимала, почему никто с тобой не поговорил. Ты была моей лучшей подругой. Я любила тебя и не знала, чем тебе помочь”.

За все последующие годы мы с отцом никогда не говорили о маме вплоть до его собственной смерти. Я боялась, что эта тема его расстроит. Я была уверена, что он чувствовал себя виноватым, так как просил у нее развода. Чтобы стало лучше.

Я даже не знаю, знал ли он, что я знаю, что не было никакого сердечного приступа. Нет вопроса – нет и ответа. Питер, напротив, готов был обсуждать это с кем угодно. Через восемь месяцев после маминой смерти, на ближайшее Рождество, папа приехал из Нью-Йорка в Гринвич, где мы жили под присмотром бабушки и горничной Кэти, чтобы вместе с нами вскрыть подарки. Питер завалил подарками для мамы большое кресло с высокой спинкой и приложил к ним письмо. В памяти всплывает душераздирающая картина: одиннадцатилетнему мальчику очень нужно сказать маме о том, как он любит ее и как скучает по ней, и он хочет, чтобы люди ее уважали! Но, боже правый, он не мог бы сделать ничего хуже, чтобы еще больше испортить это Рождество. Я жутко разозлилась на Питера, а папа увидел в его поступке стремление вызвать жалость к себе, и я была с ним солидарна. Надо же было такое подумать!

На следующей неделе после того, как мама умерла, мои учителя буквально из кожи вон лезли, стараясь проявить сочувствие и понимание. Я начала думать, что мне очень не хватает какого-нибудь наказания – я продемонстрировала бы свою храбрость и хладнокровие. Но за свою закрытость я получила психологический бонус! Главная идея моего отрочества восторжествовала, и я принялась оттачивать искусство чувствовать не то, что чувствуешь, и слышать не то, что слышишь. Не скажу, чтобы я осознанно хоронила свои чувства. Просто я делала это так долго, что начала жить в таком ключе. Я уже сама не знала, что я знала, о чем думала, что ощущала и даже кем я была в физическом смысле. Я становилась такой, какой, по-моему, меня хотели бы видеть те, кого я любила и в чьем внимании я нуждалась. Я старалась вести себя идеально. Так было безопаснее. В те времена эта тактика позволяла мне выживать.

Глава 2Голубая кровь

И всё же те, кто ушел много лет назад, до сих пор живы в нас – как предрасположенность, как бремя нашей судьбы, как бурлящая кровь и как всплывающие из глубины времен движения.

Райнер Мария Рильке. “Письма к молодому поэту”

Прошлое не умирает. Это и не прошлое.

Уильям Фолкнер. “Реквием по монахине”

Мать

“Она была нашим кумиром, всегда в центре событий, и до чего же она любила жизнь!” Слушая голос на другом конце провода, я думала, что эта дама, не иначе, сбрендила, если моя мать для нее кумир.

Моей собеседницей была Лора Кларк. В середине тридцатых годов она работала в Нью-Йорке у Элизабет Арден – придумывала для посетительниц ее салона красоты нарядные платья. Однажды она вошла в зал, где моя мать, постоянная клиентка Арден, только что закончила косметические процедуры. Едва увидав эту красивую девушку, мама, забыв про платье, пригласила ее выпить чаю.

– Боже мой, у вас усталый вид, – сказала мама. – Подойдите сюда, присядьте.

И у них завязалась беседа, которая положила начало дружбе на всю жизнь.

Как выяснилось, Лора Кларк больше двадцати лет кряду пыталась меня найти, чтобы поговорить о моей матери. Однажды в семидесятых годах она даже зашла за кулисы к моему отцу после спектакля “Первый понедельник октября” на Бродвее и спросила, как ей связаться со мной. “Обратитесь в полицию”, – грубо ответил он, намекая на мою вызывающую пересуды деятельность.

Не припоминаю, чтобы я получала письма от Лоры Кларк, но, если бы я увидела хоть слово о ее дружбе с моей матерью, я немедленно выбросила бы это письмо. Моей матери не было места в моей жизни – так я считала.

Теперь же, много лет спустя, пришло другое письмо от Лоры, с телефонным номером, по которому я могла позвонить, если бы захотела поговорить. Она не знала о моих планах на эту книгу и о том, что я дошла до того места, когда мне необходимо было наконец понять свою мать. Я сидела за письменным столом, работала, и вдруг решила позвонить Лоре. Я созрела. Или думала, что созрела.


Мягкий голос Лоры описывал, казалось, незнакомую мне женщину.

– Ваша мать взяла меня под свое крылышко, приглашала меня на чудесные вечеринки, которые она устраивала в своем поместье на Лонг-Айленде и в клубе “Марокко”. Мужчины, увидев ее, теряли самообладание. Ей достаточно было искоса бросить взгляд на мужчину в противоположном углу комнаты, и он был в ее власти.

– Она была не замужем? – спросила я. – Пан, ее дочь, уже родилась?

– Когда мы познакомились, она уже овдовела. Ее первый муж, Джордж Брокоу, недавно скончался, а дочери, видимо, было года два.

Дальше Лора рассказала, как позже, во время Второй мировой войны, она с маленьким сыном Дэнни уехала в Лос-Анджелес искать работу.

– К тому времени ваши родители, конечно, уже были женаты, а вы с Питером были маленькие. Ваша мама разыскала меня, водила на вечеринки, как в Нью-Йорке, знакомила с разными людьми. Меня тогда звали Лора Пайзел. Не помните?

– Так вы та самая Лора! Конечно, я помню вас и Дэнни. Он был ровесником Питера, много времени проводил у нас дома. Расскажите мне еще о маме. Вы когда-нибудь видели ее подавленной?

– Ни разу. Она всегда была бодрая и веселая, точно бабочка. Ее самоубийство шокировало меня. По странному совпадению, когда я услышала об этом по радио, на мне было черное кружевное платье, которое она мне подарила.

Мне не раз приходило в голову, что маме, наверно, трудно было приспособиться к более замкнутому образу жизни с отцом в Калифорнии, и я спросила об этом Лору.

– Да, они были очень разные, ей пришлось нелегко, – продолжала Лора, вспоминая дальше Лос-Анджелес сороковых годов, затем добавила: – Знаете, Джейн, ваша мама была очень чувственной женщиной с современными взглядами на жизнь.

– Что вы имеете в виду? – взволнованно спросила я, выпрямившись в своем рабочем кресле.

– Во время войны ваш отец служил на флоте, далеко от дома. Френсис осталась одна и, пока его не было, до смерти влюбилась в одного молодого человека по имени Джо Уэйд. Он был дьявольски красив, настоящий светский лев. Она с ума сходила по нему. Все женщины с ума по нему сходили.

Сердце мое забилось, я прекратила записывать.

– Вы не могли бы рассказать мне о нем?

– Он много пил и вел себя ужасно, – ответила Лора. – От него можно было ожидать чего угодно, мы боялись за нее. Мы волновались, что будет, когда вернется ваш отец.

Меня вдруг осенило.

– Он случайно не был музыкантом?

Лора немного помолчала, затем сказала:

– Ну да, кажется, был.

О господи! Вот оно. Головоломка начала складываться.


Мне было семь лет, папа служил на флоте; мы с мамой гуляли по аллее перед нашим домом в Калифорнии, и вдруг, ни к селу ни к городу, она сказала: “Никогда не выходи замуж за музыканта”. Странный совет для семилетней девочки, да и, насколько я припоминаю, больше мама никогда не пыталась учить меня жизни, поэтому я хорошо помню тот случай. Много лет я гадала, что же значила эта фраза. Что-то я слышала о некоем молодом музыканте, ее протеже, которого она опекала, пока папы не было. Теперь мне всё ясно: она влюбилась в Джо Уэйда, а он ее бросил.

– Вы не знаете, Джо Уэйд бывал у нас дома? – спросила я Лору. Меня трясло – надеюсь, Лора не заметила этого по моему голосу.

– Бывал, и часто. Я же говорю, он вел себя ужасно, точно животное. У него был пистолет; как-то раз он выстрелил в потолок и проделал в нем дыру.

– В потолке ее комнаты? – спросила я, силясь представить себе, что же там происходило. Ничего себе! Моя мать – прямо Мэй Уэст[6].

– Да, – ответила Лора. – Ваша мама страшно переволновалась из-за этой дырки в потолке.

Надо полагать! Что она могла сказать папе, когда он вернулся? Например: “Не бери в голову, Хэнк. Я только опробовала свой новый пистолет, и вот…”


Я ощутила внутри себя тектонический сдвиг глубинных слоев, мама становилась моей. Впервые я видела ее не жертвой, а женщиной, которая предъявляла свои права на счастье. Я повесила трубку и безудержно, безутешно зарыдала.

Предыдущей осенью также при случайном стечении обстоятельств выяснилось, что доктор Пегги Миллер, психолог из Пасифик-Палисейдс, пригорода Лос-Анджелеса, кое-что знает о моей матери. Пегги была невесткой маминой ближайшей подруги Эулалии Чейпин. Я сидела с Пегги у нее в гостиной и чувствовала себя археологом, который с маниакальным упорством ищет в прошлом ключи к настоящему.

– Расскажите мне о моей матери, Пегги. Всё, что вам известно.

Как и Лора, она сказала, что мама любила всякие приключения и всегда была в центре событий.

– Она очень нравилась моему покойному мужу Дику, хотя он намного моложе ее. Он говорил, что она была самым жизнерадостным и интересным человеком из всех его знакомых, мужчины слетались к ней, словно мотыльки на огонек.

Я спросила о маминой связи с Джо Уэйдом, и она подтвердила, что действительно так всё и было, а ее свекровь их прикрывала – якобы это у нее роман с Джо – и предоставляла им свой дом для свиданий.

Пол Перальта-Рамос, мамин кузен, сын художницы и светской львицы Миллисент Роджерс, сказал:

Френсис была незаменима; когда у нас что-то случалось, мы шли прямиком к ней. Ее ничто не шокировало. Если девушка беременела от кого-то из нас, мы бежали к вашей маме. Она находила врача. Она была надежна, как скала, решала все проблемы.

Его слова меня ошеломили. Моя мать? Скала!

Я ни разу не видела свою мать веселой и жизнерадостной, не могла представить себе ее всеобщим кумиром и опорой, какой описывали ее эти люди, – я что, ничего не соображала? Почему я помню ее лишь грустной нервной жертвой, на которую я ни в коем случае не хотела бы быть похожей и обратиться за помощью к которой – всё равно что попытаться пройти по зыбучим пескам? Ответить на эти вопросы я смогла через год, когда адвокаты помогли мне добыть в “Остен Риггз Сентер” мамину историю болезни.


Однажды вечером, сидя одна в отеле, я распечатала толстый конверт. Увидев надпись “История болезни Френсис Форд Сеймур Фонды”, я перестала дышать. Я быстро разделась и забралась в постель. Начала читать – и вся задрожала, так что зубы стучали.

Среди ежедневных записей медсестры о плачевном состоянии моей матери и назначенных ей лекарствах я обнаружила восемь листков, собственноручно напечатанных мамой при поступлении в клинику, с одинарным интервалом между строчками и многочисленными ее же поправками и примечаниями.

Невероятно. Я страстно захотела узнать побольше о ее молодости. Теперь ее история была у меня в руках. Сейчас я поведаю вам о тех эпизодах, которые помогли мне понять маму – а стало быть, и себя. В дополнение к ее записям я расскажу о том, что узнала из других источников, в частности от своей сестры по матери Пан Брокоу.


Мамин отец, Форд Сеймур, адвокат и владелец крупного бюро в Нью-Йорке, посетив свой родной город в возрасте тридцати пяти лет, увидал в окне местной фотостудии портрет девятнадцатилетней Софи Бауэр. Она жила в Моррисбурге, на канадском берегу реки Святого Лаврентия. Чарующий свет, которым лучились бабушкины глаза, и ее приоткрытый рот со слегка вывернутыми наружу губками, конечно же, сразили его на месте. Мой дед был чрезвычайно обаятельным, бесовски красивым джентльменом из богатой семьи с хорошими связями. По рассказам моей сестры Пан, в нем чувствовалось “какое– то сумасбродство, что очень нравилось женщинам”. Сумасбродство – самое подходящее слово! Врачи из “Остен Риггз Сентер”, исходя из того, что о нем говорила мама, определили у него параноидальную шизофрению.

Он твердо решил жениться на юной Софи, а она по молодости не сумела распознать тревожные симптомы. После свадьбы он увез ее в Нью-Йорк. Он возвращался с работы, из своей конторы, с чудовищными головными болями, так что бабушке приходилось прикладывать к его голове холодные компрессы. Ее мать, приехав к ним в гости, моментально поняла, в чем дело, и сказала дочери: “Дорогая, голова у него болит оттого, что он пьет!” Действительно, дедушка оказался дамским угодником, поэтом-повесой с психическими отклонениями, к тому же алкоголиком. Алкоголизм, как говорил кузен, был у него наследственный. На фоне паранойи любые знаки внимания, которые коллеги мужского пола оказывали его молодой жене, вызывали у него патологическую ревность, и в 1906 году, вскоре после рождения их первенца (моего дяди Форда), дедушка оставил практику в Нью-Йорке и купил ферму на реке Святого Лаврентия, поблизости от Моррисбурга. Так бабушка вновь оказалась в Канаде, откуда уехала год назад и где в апреле 1908 года родилась моя мать. Когда маме исполнился год, бабушка родила третьего ребенка, Джейн, но с малышкой от рождения что-то было неладно. Впоследствии выяснилось, что она страдает эпилепсией и нуждается в постоянном наблюдении.

Жилось Сеймурам непросто. Мама писала, что ее отец шлепал детей так часто и жестоко, что бабушка умоляла его прекратить. В наши дни это квалифицируется как насилие над детьми. К тому же дверь его дома была закрыта для бабушкиных знакомых, он завешивал окна и запирался у себя в комнате. Единственным человеком из внешнего мира, которому дозволялось войти в дом, был настройщик рояля. Мама писала, что, когда ей было восемь лет, этот настройщик приставал к ней с сексуальными домогательствами.

Я уверена, что та травма повлияла и на ее жизнь, и на мою – скоро я до этого доберусь.

Дедушка больше не работал, Сеймурам помогали деньгами богатые родственники, а помимо этого они разводили кур и продавали яйца и яблоки. Стиральных машин и электрических утюгов тогда еще не изобрели – при том что дедушка требовал, чтобы всё всегда было отглажено; всё делали вручную, кустарными методами – и хлеб пекли, и мыло варили, и масло сбивали. Управляться с хозяйством и присматривать за больной дочкой, Джейн, бабушка могла только в том случае, если малышка цеплялась за ее юбку и следовала за ней по пятам, куда бы та ни шла. Можно ли было при таком образе жизни уделить достаточно внимания двум другим детям? Сердце мое разрывается, как представлю себе свою маму, напуганную отцовскими взбучками, затаившую в сердце тайну о сексуальных домогательствах настройщика и видевшую, что маленькая Джейн полностью завладела остатками материнского внимания. Мама писала, что очень сердилась на родителей, которые нарожали детей, а потом не могли ни достойно содержать их, ни дать им образование.

У дедушкиной сестры Джейн Сеймур Бенджамин была дочь Мэри, которая вышла замуж за полковника Роджерса, профессионального военного, сына и наследника Генри Хаттлстона Роджерса, вице-президента “Стандард Ойл”. Спустя годы Мэри Бенджамин Роджерс, добрая и благородная мать семейства, видимо, поняла, что семья ее беспокойного дядюшки бедствует на своей канадской ферме. Через пятнадцать лет у бабушки на руках было уже пятеро детей, и Мэри решила взять своих кузенов в Массачусетс, в Фэйрхэвен. Перед отъездом бабушка пристроила пятилетнюю Джейн в лечебное учреждение, где та впоследствии умерла от пневмонии.

Два последних года средней школы мама провела в Фэйрхэвене, и ее двоюродная сестра Мэри с дочерью, Миллисент Роджерс, на шесть лет младше моей мамы, окружили ее заботой. Миллисент, которая выросла яркой красавицей и модницей, не пропускала светских мероприятий, занималась дизайном ювелирных украшений и благотворительностью. О ее таланте и вкусе можно судить по коллекции ее художественных произведений, а также массивных золотых и серебряных украшений, которая хранится в музее Миллисент Роджерс в Таосе, штат Нью-Мексико. Мамины родственницы были женщинами интересными, великодушными и сильными – такой вот прочный связывающий состав – и, очевидно, служили достойным примером для подражания. Однако мама в своих записях дает понять, что стеснялась и побаивалась их. Врач отметил в истории болезни: “Ее постоянно мучило ощущение собственной неполноценности, интеллектуального и социального неравенства, словно она бедная родственница”.

В их доме мама познакомилась с мисс Харрис, секретаршей с Уолл-стрит, которая зарабатывала 10 тысяч долларов в год – недурное жалованье по тем временам. Возможно, поэтому мама решила освоить профессию секретаря. Однажды она сказала Эулалии Чейпин, своей подруге, что намерена “поступить на курсы секретарей, научиться очень быстро печатать на машинке и стать самой лучшей секретаршей в городе. Потом я атакую Уолл-стрит и выйду замуж за миллионера”. Так она и сделала.

Получив финансовую поддержку от Мэри Роджерс, мама поступила на курсы секретарей Катарины Гиббз, благодаря семейным связям добилась места в банке “Гаранти Траст Компани” и начала постигать деловой мир на практике. Затем, в возрасте двадцати лет, она познакомилась с мультимиллионером Джорджем Брокоу, чья семья сколотила состояние на фабриках по изготовлению военной формы для янки во время Гражданской войны. Брокоу не так давно развелся с Клэр Бут, писательницей и будущей женой медиамагната Генри Люса. В январе 1931 года моя мать и Джордж Брокоу поженились и стали жить в роскошном каменном особняке, окруженном рвом, на углу Семьдесят девятой улицы и Пятой авеню в Нью-Йорке.

Как и ее собственная мать, моя мама вышла замуж за тяжелого алкоголика почти на тридцать лет старше нее. Через несколько лет Брокоу скончался в клинике, оставив маме трехлетнюю дочь (мою сестру Френсис Брокоу по прозвищу Пан) и немалое состояние. Не нуждаясь больше в помощи доброй родни, мама сама превратилась в щедрого спонсора и незамедлительно забрала из Фэйрхэвена в Нью-Йорк мать, сестру Марджори и брата Роджерса, чтобы они жили с ней и помогали растить Пан. Тогда-то мама и встретила свою будущую подругу Лору Кларк, прекрасную юную манекенщицу из салона Арден.


Закрыв медицинскую карту моей матери, я лежала в постели с чувством глубочайшей печали и одновременно огромного облегчения. Я хотела бы обнять ее, защитить, сказать ей, что всё было правильно, что я любила ее и простила, потому что теперь всё поняла. Я наконец-то поняла, откуда взялся один из доставшихся мне по наследству призраков, который так долго прятался где-то в глубине, – призрак вины девочки, перенесшей насилие, как моя мать. Почему, спросите вы, ребенок должен испытывать чувство вины за совершенное над ним насилие, которого он не мог предотвратить?

В течение нескольких лет – не осознавая причин этого интереса – я занималась проблемой влияния сексуальных домогательств на развитие детей. Я выяснила, что ребенок, в силу своего возраста будучи не в состоянии обвинить взрослого обидчика, воспринимает травму как собственный дурной поступок. Под гнетом этого чувства девочка способна обвинить во всех проблемах себя, возненавидеть свое тело и решить, что исправить положение можно, лишь сделав свое тело идеальным, и это чувство может передаться ее дочери. Так, в истории моей матери меня поразило, что она стыдилась своих пластических операций по коррекции формы ноcа и груди.

Девочка, подвергшаяся сексуальному насилию, может подумать, будто сексуальность – ее единственное достоинство, а это нередко приводит к беспорядочной половой жизни в подростковом возрасте. В маминых описаниях ее школьных лет без конца повторяется слово “мальчики”. Зачастую от жертв сексуальных преступлений как бы исходит какое– то странное свечение – результат сексуальной энергии, сообщенной им давным-давно. Я замечала это в женщинах, о которых мне было известно, что они подверглись насилию или кровосмесительным связям, и видела, как тянет к ним мужчин… Когда-то отец сказал о маме: “Она была… такой яркой, как следящий прожектор”; после всего, что я узнала, эта фраза обрела особую остроту.

Теперь мне ясно, что моя мама была одновременно такой, какой ее описывали – кумиром, свечой, прожектором, – и той, которую я знала в детстве – прекрасной, но израненной бабочкой, жертвой, неспособной дать мне необходимые любовь и внимание, потому что она не могла дать их себе. Я – жизнерадостная девочка, оптимистка – с присущим детям животным инстинктом чувствовала глубокую боль, причиненную моей матери много лет назад. Я вдыхала гнетущий аромат ее слабости – вероятно, усиленный мужчинами, которых она выбирала. В детстве это меня отпугивало, я бежала от этого. Теперь, будучи взрослой, я вижу, что это ее, а не моя история, и могу включить ее историю в свою собственную – ту, ради которой и задумана эта книга.

Отец

Клан моего отца происходит из долины в Апеннинских горах, расположенной примерно в двенадцати милях от итальянской Генуи. Город, поместившийся в глубокой долине, назывался Фонда, что означает “дно”. В XIV веке один из моих далеких предков, маркиз Генуэзской республики де Фонда, предпринял попытку свержения правительства аристократов, с тем чтобы дать возможность рядовым гражданам выбирать дожей и сенат. Мужчина в моем вкусе. Его затея провалилась. Он был объявлен классовым изменником, бежал из страны и нашел пристанище в Голландии, в Амстердаме. Думаю, именно тогда в гены рода Фонда проник голландский кальвинизм. Сменилось не одно поколение, и Фонда стали больше голландцами, чем итальянцами, хотя, как говорит мой брат, они сохранили в себе “достаточно Италии, чтобы подмешать немного музыки”.

Первым из фамилии Фонда океан пересек Йеллис Дау, приверженец голландской реформатской церкви; в середине 1600-х годов он бежал в Новый Свет, спасаясь от преследований из-за религии. Он поднялся на лодке по реке Мохок и обосновался в индейской деревне под названием Кахнавага на территории племени мохок. С тех пор, как мои голландско-итальянские предки перебрались в долину Мохок, индейцев в этих краях больше не осталось; теперь там стоит город, который называется Фонда, штат Нью-Йорк.

Этот город, недалеко от Олбани, существует по сей день. Чтобы добраться туда из Нью-Йорка на машине, надо ехать вдоль реки Гудзон на север, затем на запад, а с центрального вокзала ходит поезд, на котором я ездила шесть лет – сначала в Трой, в школу-пансион Эммы Виллард, а потом в Покипси, в колледж Вассара[7].

В семидесятых я со своими детьми и кузиной Тиной, дочерью Дау Фонды, прямого потомка того самого Йеллиса Дау, приехала в город Фонда. Большую часть времени мы провели на городском кладбище у покрытых лишайником, кое-где опрокинутых надгробий с высеченной на них старинной итальянской фамилией Фонда, которой предшествовали голландские имена – Питер, Тен Эйк, Дау. Нашлись среди них и Генри с Джейн – наши давно почившие тезки.

Мамины предки, тори, симпатизировали Британии. Фонда, убежденные либералы, горячо поддерживали колониальную идею. После Гражданской войны Тен Эйк Фонда, мой нью-йоркский прапрадед по отцовской линии, увез семью Фонда в штат Небраска, в Омаху, где и вырос мой отец. Тен Эйк служил там телеграфистом – эту профессию он освоил в армии. В те времена Омаха была крупным узлом новой железнодорожной сети.

Папины родители умерли до моего рождения, я никогда их не видела. Дед, Уильям Брейс Фонда, управлял типографией в Омахе, а бабушка Герберта, на которую я похожа внешне, занималась домом и тремя детьми – моим отцом и его сестрами Гарриет и Джейн. Папины родители, как и многие их родственники, были последователями христианской науки, церковными чтецами из мирян и практиками. Судя по фотографиям, это была дружная, счастливая, добрая семья.

Я часто перебирала семейные архивы, сложенные в коробки из-под обуви, в поисках разгадки мрачного состояния духа моего отца. И не только я увлекалась подобными исследованиями. Несколько лет назад, когда выяснилось, что одной из оставшихся в живых папиных сестер, моей тете Гарриет, жить осталось недолго, я навестила ее в Фениксе, чтобы задать волнующие меня вопросы.

– Папа был близок со своей матерью? В семье были какие-то проблемы?

– Не было вовсе! – ответила она. – Я вообще не понимаю, почему вы все разглядываете здесь эти фотографии и расспрашиваете меня о нашей семье!

Я удивилась:

– Что вы имеете в виду, тетя Гарриет? Кто это “вы все”?

Тетя Гарриет назвала имена моих кузин и их дочерей. Ага, подумала я. Видимо, недуг фамилии Фонда проник и в другие ее ветви.


После визита к тете Гарриет я снова подумала, что мои родственники по папиной линии не слишком увлекались самоанализом. В ее воспоминаниях не было ни малейшего намека на пессимизм, никаких нюансов. Если верить ее версии, они вели идиллическую жизнь – наверно, так и было.

Я знаю, что папа глубоко уважал своего отца, Уильяма Брейса Фонду, – человека немногословного, как и он сам. Папа рассказывал мне о двух весьма примечательных случаях.

Как-то вечером, после обеда, Уильям Брейс повез сына в типографию. Он подвел его к окну на втором этаже и показал ему квадратный внутренний двор, где толпа орущих мужчин размахивала горящими факелами, дубинками и ружьями. Во дворе, в импровизированной тюрьме, удерживали молодого негра, якобы виновного в изнасиловании. Ни суда, ни хотя бы официального обвинения. Там же гарцевали на лошадях мэр и шериф, пытаясь утихомирить толпу. В конце концов парня вывели на площадь и в присутствии мэра с шерифом вздернули на фонарном столбе. Затем его тело изрешетили пулями.

Папе было четырнадцать лет, он смотрел на расправу, обомлев от ужаса. Его отец не произнес ни слова – ни тогда, ни по пути домой, ни позже. Просто промолчал. Те переживания навсегда впечатались в психику моего отца. Они проявились в его ролях в “Двенадцати разгневанных мужчинах”, “Случае в Окс-Боу”, “Молодом мистере Линкольне” и “Кларенсе Дарроу”, а также в тех невысказанных словах, которые отчетливо слышались мне на протяжении всей моей жизни: расизм и несправедливость – это зло, с которым нельзя мириться.

Второй эпизод связан с отношением папиного отца к актерской игре. Папа служил клерком в “Ритейл Кредит Компани” в Омахе с жалованьем 30 долларов в неделю, но мать Марлона Брандо, подруга моей бабушки, привела его в местный театр, и папе дали там роль Мертона в спектакле “Мертон в кино”. Когда папа заговорил о карьере актера, отец сказал, что его сыну не пристало зарабатывать на жизнь “в каком-то ненастоящем мире”, в то время как другие профессии – например, его собственная – гарантируют стабильный доход. Папа заспорил, и отец вообще перестал с ним разговаривать – на полтора месяца.

Однако премьера с моим папой в роли Мертона состоялась. И вся семья, включая его отца, отправилась в театр. Когда папа вернулся домой после спектакля, его родные сидели в гостиной. Отец уткнулся носом в газету, по-прежнему игнорируя сына. Мать и сестры принялись обсуждать папину игру, рассыпаясь в комплиментах, но в какой-то момент его сестра Гарриет выразила мнение, что в одном эпизоде он мог бы сыграть иначе. И вдруг папин отец опустил газету и сказал ей через всю комнату: “Прекрати. Он был безупречен!”

Папа говорил, что это был лучший отзыв в его карьере, и каждый раз, когда он рассказывает эту историю, у него наворачиваются слезы на глазах.

Помимо этих фактов, у меня не так уж много подсказок, раскрывающих папин характер. Думаю, та угрюмая, холодная, порой пугающая личность, в которую превратился мой отец, сформировалась под влиянием атмосферы подавления и ограничений, окружавшей папу в юности, вкупе с врожденной склонностью к депрессиям. Из разговоров с родственниками я с удивлением узнала, что скрытая депрессия свойственна всему роду Фонда. Папин кузен Дау страдал депрессией, и я подозреваю, что папин отец тоже был подвержен ее приступам.

Мой папа – это клубок противоречий. Джон Стейнбек писал о нем:

Хэнк производит на меня впечатление человека, который проникает тебе в душу, но не допускает к себе, человека мягкого и вместе с тем вспыльчивого, способного к взрывам необузданной ярости, равно критичного к людям и к себе самому, узника, рвущегося на свободу из темницы, хотя свет его пугает; он не терпит внешних ограничений и сам заковывает себя в железные цепи. На его лице читается борьба противоположностей.

Папа часами мог вышивать сложный узор, который сам же и придумал, или плести макраме. Он прекрасно рисовал, и в его актерской игре нередко чувствовалась мягкость без каких-либо ноток мачизма. Но я не назвала бы его мягким. Мягким он мог быть с абсолютно незнакомыми ему, посторонними людьми. Мне не раз встречались его случайные попутчики, с которыми он когда-то летел одним рейсом через Атлантику и которые потом вспоминали, какой он открытый человек, как они выпили и проболтали “восемь часов подряд”. Меня это злит. Со мной он ни разу не болтал хотя бы полчаса! Но я уже поняла, что люди, обычно замкнутые и зажатые, с незнакомыми собеседниками, с любимыми животными, садовыми растениями и прочими предметами своих увлечений вполне способны проявить душевную теплоту. В стенах нашего дома папа поворачивался к нам своей мрачной стороной. Мы, его близкие, жили в постоянном ощущении, будто идем по минному полю и должны вести себя так, чтобы не вызвать взрыв его гнева. При таком вечном напряжении я пришла к убеждению, что близость таит в себе угрозу и безопаснее держаться на отдалении.


Лет в двадцать с небольшим папа, спросив позволения у отца, поехал на машине с семьей своего друга на Кейп-Код и вскоре завязал тесные контакты с труппой летнего театра “Юниверсити Плейерз”, который базировался в Массачусетсе, в городе Фолмуте. Среди актеров театра оказался и Джошуа Логан, один из моих будущих крестных отцов. В театре только папа не принадлежал к Лиге плюща[8].

Следующим летом в фолмутский “Юниверсити Плейерз” пригласили Маргарет Саллаван – миниатюрную, талантливую, кокетливую и темпераментную красавицу из Вирджинии, напоминавшую Скарлетт О’Хара, – и она похитила сердце робкого юноши из Небраски. Их роман длился до тех пор, пока Саллаван не получила главную роль в одной из пьес на Бродвее.

Говорят, у них была непростая любовь, полная страстей и конфликтов. Через полтора года папа сделал Маргарет предложение, она ответила согласием, они поженились и переехали в квартиру в Гринвич-Виллидж. Не прошло и четырех месяцев, как всё закончилось. Папа перебрался в отель с тараканами на Сорок второй улице, а Саллаван сошлась с бродвейским продюсером Джедом Харрисом. Папа стоял ночами под ее окном, зная, что она сейчас с Харрисом. “Это сводило меня с ума, – говорил он через много лет Говарду Тейхманну. – Никогда в жизни я не чувствовал себя до такой степени преданным, отверженным и одиноким”.

После их разрыва, рассказывал папа, он встретил в читальне организации “Христианская наука” некоего мужчину и выложил ему всё, что наболело у него на душе. “Не знаю, что произошло, – говорил он Тейхманну. – Очевидно, в тот день я обрел веру. Понятия не имею, кто был тот человек, но он помог мне оставить мою боль в той маленькой читальне. Я вышел оттуда прежним Генри Фондой. Безработным актером, зато человеком”. Ах, папа, когда я это читаю, мне хочется зарыдать в голос, но почему этот опыт не научил тебя, что беседа с внимательным слушателем целительна и вовсе не свидетельствует о слабости? Если в тот день вера совершила с тобой такое чудо, почему же ты не позволил себе принять ее и почему ты всегда относился с презрением к нашим с Питером попыткам найти помощь в психотерапии или вере, когда мы нуждались в поддержке?

После этого папа явно ушел в себя, перебивался случайными заработками. Тогда многие голодали, и он в том числе. Какое– то время они с Джошем Логаном, Джимми Стюартом и актером радио Майроном Маккормиком снимали двухкомнатную квартиру в Вест-Сайде. Все четверо питались рисом и яблочным бренди. Кроме них дом населяли проститутки, а двумя этажами ниже размещалась штаб-квартира знаменитого гангстера Леггза Даймонда.

В то время как моя мать – женщина, которой суждено было стать его второй женой, – звалась миссис Брокоу и купалась в роскоши, папа едва удерживался на плаву.

В 1933 году состоялась инаугурация президента Франклина Делано Рузвельта, а спустя год папе впервые улыбнулась удача – он стал играть в бродвейском ревю “Новые лица”, в очень смешном скетче, вместе с Имоджен Кока. Папа получил фантастические отзывы, и его карьера рванула вверх. Примерно тогда же его заметил Леланд Хейуорд, восходящая звезда среди продюсеров, который убедил упрямого Фонду поехать в Голливуд на тысячу долларов в неделю. Перед папой открывалось светлое будущее.


Двумя годами позже, в 1936-м, моя мать отправилась по морю в Европу, прихватив с собой свой “бьюик”. В Лондоне она побывала на съемках фильма, в котором главные роли играли папа и французская актриса Аннабелла; там они с папой и познакомились. Папа к тому моменту стал почти знаменитым – в его послужном списке было уже шесть кинолент и главная роль на Бродвее.

“Я всегда получала тех мужчин, которых хотела”, – сказала однажды мама своей подруге. Мой отец был божественно красив и очаровательно застенчив – она его захотела. Он признавал, что, несмотря на застенчивость, мешавшую ему сделать первый шаг, женщина при желании могла очень легко его соблазнить.

Вернувшись в Нью-Йорк, мои родители обвенчались, а еще через год из этого весьма любопытного и сложного генетического сплава возникла я собственной персоной.


Они были совершенно разными людьми. Он восхищался Рузвельтом и его “Новым курсом”, она тяготела к элите, среди которой было много ее родни и которая с опаской поглядывала на “этого типа из Белого дома”. У него были спартанские вкусы, она предпочитала гламур. Он любил слушать Эллу Фицджеральд и Луи Армстронга в клубах Гринвич-Виллиджа и Гарлема. Ей нравились званые ужины в лучших домах Нью-Йорка. Конечно, союз совершенно разных людей тоже может быть благополучным, но…

Мне всегда было легко смотреть на отца через свою собственную призму. Я похожа на него, я взяла его профессию и многие его отличительные черты – к сожалению, в том числе резкость и манеру замыкаться в себе (с этими свойствами я изо всех сил стараюсь бороться). Но отцовские гены сообщили мне и твердость характера человека со Среднего Запада, уважение к честности, недостаточную самооценку, неприятие хвастовства и хамства. Ему я обязана любовью к земле. Хотя он и вырос в Омахе, невозможно жить в Небраске – по крайней мере, в ту эпоху было невозможно – и не любить землю. Средний Запад – это наш сельскохозяйственный пояс, его экономика привязана к бескрайним, как колеблемый ветром океан, лугам на Великих равнинах. Думаю, такое фермерское отношение к жизни папа пронес через всю жизнь до своего смертного часа, а я, как и мои дети, унаследовала это от него.

Меня никогда не интересовало, какие черты я получила от матери: отчасти – из-за сходства с отцом, а отчасти – потому что я старалась дистанцироваться от нее. Но оказалось, что у меня есть и ее качества, которыми я горжусь. Моя потребность быть рядом с людьми и заботиться о них – как и любовь к хорошим вечеринкам – возникла на почве отцовского кальвинизма, замешанного на материнских генах. Щедрость и умение организовать грандиозный домашний прием – это у меня от нее.


В идеальном мире следовало бы учить людей родительству на специальных курсах. Хотела бы я записаться на такой курс. Обязаны же мы пройти школу вождения или пилотирования, прежде чем сесть за руль машины или штурвал самолета. Разумно ли затевать самое сложное и важное дело в жизни, пока мы не докажем свою готовность к нему хотя бы на элементарном уровне? Я многое узнала, прежде чем смогла простить моим родителям их слабость. Надеюсь, и мои дети простят меня.

Но простить, не отдавая себе отчета в том, зачем это надо, равносильно тому, чтобы зашить рану и не извлечь пулю. Нельзя простить, не заглянув в темные уголки детства и не пережив заново не распознанные с той поры ощущения, не назвав их своими именами и не отделавшись от них. Такое путешествие в прошлое требует мужества. Лучше, если вас будет направлять умный и чуткий психолог.

Психолог Алис Миллер в книге “Как сломать стену молчания” пишет: “Эмоциональный подход к пониманию правды – необходимая предпосылка для исцеления”. Лишь тогда становится ясно, что дело было вовсе не в нас. Возможно, родители бывали жестоки или невнимательны к нам, но не потому, что мы не были достойны любви. Просто они не умели по-другому или у них были психологические проблемы.

Конечно, бывают счастливчики, выросшие в семьях, где родители любили и уважали друг друга, где воспитание детей считалось общим делом, а не обязанностью одной только матери, где быть мужчиной – значило любить детей и заботиться о них, где дети видели, что родители улаживают конфликты вежливо и с любовью, где родители, коли уж оказывались с детьми, то всецело отдавали им себя.

Глава 3