Сейчас, задним числом, я поражаюсь своей решимости продолжить начатое дело, невзирая на опасность. Конечно, от усталости и боли я отупела. Но в основном сказался мой характер – немыслимо было отступить из страха.
Куок, мой главный переводчик, вкратце рассказывает о графике моего визита. Как я вижу, на последний день всё-таки намечен осмотр противовоздушной установки, хотя я написала еще из Лос-Анджелеса, что военные объекты меня не интересуют. Я говорю, что не хочу оставлять в планах это мероприятие. Похоже, изменения в расписании пугают его до полусмерти. Всё уже решено. Я слишком устала, чтобы спорить.
Об этой уступке я буду жалеть всю жизнь.
Куок предлагает проводить меня в отель, и мне становится легче. Меня обещают вкусно накормить, а после того как я высплюсь за ночь, отвезти в больницу, чтобы там осмотрели мою ногу. Неплохо было бы и голову мою осмотреть!
Мы едем до Ханоя час, и всю дорогу я не перестаю удивляться. Я ожидала увидеть отчаяние. Вместо этого я вижу людей – много людей, – которые спешат по своим делам, несмотря на недавнюю бомбежку. Нас обгоняют изрядно помятые военные джипы и грузовики с маскировкой из листвы. Я вижу бесчисленное множество военных обоих полов в форме защитного цвета, также с лиственным камуфляжем на касках, и мирных граждан, которые идут пешком, едут на стареньких велосипедах или везут их за собой по грязи и рытвинам, по сильно разбитой снарядами дороге. На гражданских конические соломенные шляпы, свободные белые майки и черные штаны вроде пижамных – традиционная одежда вьетнамских крестьян. Многие, чтобы не пачкать штанины в грязи и о велосипедные цепи, закатали их, обнажив жилистые ноги в черных резиновых сандалиях, таких же, как у Тома. Повсюду руины, дома без крыш и воронки.
Дома я не раз говорила с трибун, что считаю большим свинством с нашей стороны лупить суперсовременной техникой по маленькой захудалой стране. Теперь, когда я здесь и вижу, до какой степени эта страна действительно первобытна, всё это еще больше заслуживает порицания. Если бы не слайды Тома (неужели это было всего три месяца назад?), я бы и не подозревала, что вьетнамцы настолько стойкий народ.
Мост Лонг-Бьен через Красную реку разрушен, но рядом по плавучей бамбуковой понтонной переправе в город и из города тянется нескончаемый поток людей, военных джипов и грузовиков с солдатами. Я слыхала о том, что вьетнамцы способны буквально за минуты соорудить мост из бамбука и так же быстро разобрать и спрятать его. По узкому мосту можно идти и ехать только в одну сторону, поэтому направление движения периодически меняется. Мы продвигаемся медленно, с частыми остановками, я чувствую, как мост качается. На нем столько народу, что я боюсь, как бы он не рухнул. Кроме того, я боюсь, что вернутся бомбардировщики, и мы окажемся для них удобной мишенью.
Я сижу в машине, не в силах говорить. Меня переполняют эмоции – печаль и чувство вины за то, что делает правительство моей страны, вместе с восхищением этими людьми, которые живут своей обычной жизнью, я не верю своим глазам – это не сон, я действительно здесь, одна. Чудовищность происходящего меня подавляет. Мои спутники тоже молчат: видимо, понимают мое состояние. Я просто гляжу в окно машины, а у меня на коленях лежат чудесные свежие цветы – словно в насмешку над реальностью за окном.
Одно дело – теоретически отказаться от того определения “врага”, которое дает мое правительство. Но, глядя на этих солдат и грузовики, я понимаю, что не всё так просто. Мне не страшно – дело не в этом. Дело в том, что мы – тут, рядом с теми, чья задача – нанести нам поражение. Хотя я понимаю, что они воюют, защищаясь, а агрессор – мы, что очевидная правда на “их” стороне, а “мы” – это я. Всё словно перевернулось с ног на голову, как в “Алисе в стране чудес”.
Когда мы въезжаем в Ханой – растянувшийся во все стороны отстроенный французскими архитекторами бывший колониальный город с парками, озерами и широкими, обсаженными деревьями бульварами, – уже начинает темнеть. Мне объясняют, что те восемь самолетов, которые я видела, в самый разгар рабочего дня целились по табачной фабрике, больнице и по кирпичному заводу, расположенным в окрестностях города.
Мы проходим в шаткие вращающиеся двери и попадаем в старинный колониальный отель “Тхонг Нят”. В вестибюле с высоким потолком я вижу нескольких европейцев и двух американских журналистов. Мне отвели огромный номер на верхнем этаже, с вентилятором на потолке и кроватью под москитной сеткой. Кровать! Ногу мою страшно дергало, мне не терпелось лечь. Для меня приготовлены термос с кипятком, баночка с чаем, чайник, чашки, конфеты и сложенная отдельными пачками коричневая туалетная бумага; горячей воды для ванны – сколько угодно, говорят мне. Для ванны я слишком устала, однако счастлива наконец оказаться в отеле и чрезвычайно благодарна за все эти роскошества.
Около полуночи пронзительный вой сирены, возвещающий о налете, выдергивает меня из глубокого сна. У двери моего номера появляется горничная со шлемом для меня. Она пришла, чтобы проводить меня в убежище на заднем дворе отеля. Ковыляя по черной лестнице и темному двору, я вижу, что служащие гостиницы спокойно занимаются своим делом. Позже мне рассказали, что горничные состоят еще и в народном ополчении и во время воздушных налетов тоже надевают шлемы, берут винтовки и отправляются на крышу. Меня ведут вниз по лестнице в длинный, словно туннель, бетонный бункер со скамейками вдоль стен. Там уже сидит с десяток человек, все иностранцы, проживающие в отеле.
Это воспринимается легче, чем американские бомбардировщики в небе. Джон Салливан, директор квакерской организации “Американский комитет Друзей на службе обществу”, тоже тут. Он меня не узнает: возможно, просто видит меня в необычной обстановке (обычной ее никак не назовешь), но я действительно сама на себя не похожа – без косметики, растрепанная, усталая. Меня так и подмывает обратиться к нему: “Вообще-то я Джейн Фонда”.
Салливан спрашивает, когда и зачем я приехала. Впоследствии, описывая свою поездку, он процитирует мои слова о том, что “американцы обязательно должны были высказаться против бомбардировок, поскольку мирный план Никсона не содержал даже намека на победу, и, если бы все промолчали, постепенно он всё разгромил бы”, что я “не верю в готовность Никсона принять коалиционное правительство в Сайгоне” и что “после того как американцы уйдут, Ханой больше не потерпит правительство Тхьеу”. Недурное выступление для полусонного человека со сломанной ногой – если я и вправду всё это сказала!
В ту ночь воздушную тревогу объявляют еще два раза. Когда сирена гудит в третий раз, мне уже плевать и я остаюсь в кровати.
В 5:30 утра я на ногах, выхожу из отеля и вновь, как накануне вечером, поражаюсь оживлению в городе. Все торопятся то ли потому, что до 9 утра обычно не бомбят, то ли традиция такая (бомбежки, безусловно, тоже стали традицией) – не знаю. Автомобилей не видать (мне говорили, что здесь у людей нет собственных машин), но очень много велосипедов и пешеходов, все целеустремленно куда-то бегут и едут. Поверх уличной сутолоки из установленных на перекрестках динамиков вещает мелодичный женский голос. Что говорит диктор, понять нельзя – это утренние новости, какая-то агитка или рассказ о героях Вьетнама былых времен? Как потом выяснится, этот голос не смолкает до самой ночи, иногда перемежаясь с песнями. Спустя какое– то время он уже кажется мне не таким милым, особенно когда я понимаю, что это главным образом политическая пропаганда. Я привыкаю не обращать внимания на радио.
Когда мы едем в больницу Вьетнамско-советской дружбы, где должны осмотреть мою ногу, становится уже светло. Приезжают и уезжают замаскированные машины с выключенными фарами. В больнице два вьетнамских доктора, которых предупредили о моем появлении, укладывают меня на стол, чтобы сделать рентген, – по крайней мере, они пытаются его сделать. Едва я улеглась, как взвывают сирены, и мне помогают спуститься в больничное бомбоубежище, точно такое же, как в отеле, только попросторнее; на этот раз его быстро заполняют врачи и те пациенты, кого можно транспортировать.
Паники я не чувствую – видимо, все привыкли к ритуальным нарушениям дневного распорядка. Я впервые попадаю в бомбо убежище вместе с вьетнамцами, из-за чего происходящее кажется мне еще более нереальным. Я испытываю чувство колоссальной вины за то, что занимаю место в убежище и отнимаю время у двух докторов, на чью страну напала моя страна. Госпожа Ти, переводчица, которая меня сегодня сопровождает, объясняет им, что я американка, и это вызывает всеобщее возбуждение. Я пытаюсь разглядеть в глазах окружающих признаки вражды. Не вижу. Еще долго после окончания войны передо мной будут стоять эти беззлобные лица.
Бомбежка прекращается, и мы возвращаемся в рентгеновский кабинет – лишь для того, чтобы нас снова остановили сирены. Наверно, только через час врачам удается наконец сделать снимок. У меня действительно оказалась небольшая трещина поперек стопы. Снимая гипс, который мне наложили в Советском Союзе, доктора вдруг начинают смеяться и весело переговариваться. Госпожа Ти, неотлучно находившаяся при мне, говорит, что их насмешила халтура советских врачей – между гипсом и кожей не было марлевой салфетки, а неправильно приготовленная смесь внутри не схватилась… и слава Богу! Застывший гипс пришлось бы отдирать вместе с кожей.
Мне объясняют, что сейчас сделают припарку на ступню и щиколотку из корня хризантемы. В нем масса полезных и целебных веществ, поэтому беременные женщины во Вьетнаме даже заваривают его, как чай, и пьют настой. “Война вынудила нас рассчитывать в лечении только на самые простые средства, которые есть у нас под рукой”, – говорит один из докторов. Интересно, Адель Дэвис знает про это средство?
Снадобье нещадно воняет, но врачи уверяют, что через несколько дней опухоль спадет и трещина зарастет. Лекарство с таким “ароматом” должно подействовать обязательно! Не могу не отметить скрытую в этом эпизоде иронию: аграрная страна, пешка Советов, как уверяют в США, живет на осадном положении, но разумом, духом и уж во всяком случае в медицине ее народ абсолютно независим – и отлично справляется.