Я плачу и без конца повторяю, обращаясь к девушке: “Простите, ох, простите меня, простите”. Она прерывает меня и что-то говорит по-вьетнамски – вовсе не сердито, абсолютно спокойно. Куок переводит: “Не надо из-за нас плакать. Мы знаем, за что боремся. Жалеть надо вашу страну, ваших солдат. Они не знают, зачем воюют против нас”. Я гляжу на нее. Она в ответ смотрит прямо мне в глаза. Решительно. Уверенно.
За последние тридцать лет я не раз вспоминала этот случай. Ни с того ни с сего какая-то школьница в норе преподнесла мне урок о том, что война – это не их проблема, а наша! Как ни трудно в это поверить, но всё это действительно произошло – и не по заранее подготовленному сценарию. Невозможно было предугадать, что авианалет застигнет нас ровно в этом месте, и невозможно было подстроить, чтобы ровно в этом месте оказалась эта девушка.
На обратном пути в Ханой я размышляю о том, не служит ли Вьетнам этакой чашкой Петри, в которой Господь Бог выводит новых, более приспособленных к жизни особей. Дэниел Берриган однажды назвал себя и вообще всех борцов “неизлечимо больными идеализмом” – мне приятно, что и я такая же. Но пройдет немного времени, и окажется, что божественная сила не имеет ни малейшего отношения к тем поразительным событиям, при которых я присутствовала.
Мой визит во Вьетнам близится к концу. Меня пригласили на специальный просмотр спектакля Ханойского передвижного театра драмы по пьесе Артура Миллера “Все мои сыновья”. Вероятно, там хотели, чтобы я, американская актриса, вынесла свое суждение о постановке. Это история об американском владельце завода (в пьесе он именуется Фабрикант), где во время Второй мировой войны выпускались детали для бомбардировщиков. Он обнаруживает в этих деталях дефект, который может стать причиной аварии, однако боится упустить выгодный госзаказ и никому ничего не говорит. Но он дорого заплатил за это – один из его сыновей, пилот, погибает в авиакатастрофе, которая происходит из-за механического повреждения в самолете. Другой его сын знает, в чем дело, и проклинает своего отца за молчание и алчность, погубившие его брата.
Мне говорят, что театр ездил с этой пьесой в города и села, недавно подвергшиеся бомбардировкам. “Артур Миллер?” – недоумеваю я. В разгромленных вьетнамских городах?
Представление идет на уличной сцене. Я не могу оценить постановку, да и желания нет. Примечателен сам факт постановки, а не то, хорошая она или плохая. Рядом со мной сидит режиссер; он наклоняется ко мне и спрашивает: “Фабрикант так должен выглядеть? Мы не знаем”.
На актере, который играет владельца завода, двухцветные коричнево-белые туфли со шнурками, желтые брюки и галстук-бабочка… в горошек, если я ничего не путаю. “Да, – отвечаю я. – Всё отлично”. Я знаю одного преуспевающего архитектора, который так одевается.
После спектакля мы все фотографируемся вместе. Потом я спрашиваю режиссера, почему они выбрали для гастролей именно эту пьесу. Вот что он сказал:
В этой пьесе показано, что американцы бывают плохие и хорошие. Мы должны помочь нашим людям научиться различать их. У нас маленькая страна. Мы не можем позволить нашему народу ненавидеть американцев. Война когда-нибудь кончится, и нам надо будет дружить.
Я опять онемела. Что я могу произнести в ответ на эти в высшей степени прекрасные и мудрые слова? Могу лишь обнять этого человека. Я перешла на следующий уровень глубокого уважения. Мне наконец становится понятно, почему меня здесь так встречают и почему вернувшиеся из Вьетнама американцы тоже рассказывают о дружелюбном приеме. Это не случайное совпадение и не какое– то племя высших существ. Формирование такого отношения и мировоззрения потребовало от коммунистического правительства Северного Вьетнама титанических усилий, доброй воли и стратегического мышления. Этот спектакль тому пример.
“Все мои сыновья” – это пьеса о предательстве, об отце, который предает своего сына. Для меня война – это предательство: правительство США предало собственный народ, его сыновей. Театр помогает вьетнамскому народу простить наше правительство. Почему же мне это дается тяжелее?
Я начинаю понимать, что затеять войну легко. Восстановить мир труднее. Планомерно и кропотливо возводить мосты очень нелегко.
Я в этом деле новичок. Я впервые попадаю в революционную ситуацию. Я еще не знаю той исторической закономерности, что революционеры кажутся поэтами, пока идет борьба, а когда революция заканчивается и формируется государственный аппарат, всё выглядит куда мрачнее. Но сейчас, в Ханое, я не пытаюсь заглянуть вперед и защититься с флангов от вероятных последствий войны. Мне известно только то, что я вижу и чувствую.
Это вовсе не означает, что я желаю своей стране “поражения” в войне. Я не желаю нам гибели. Я просто хочу, чтобы мы ушли.
Перенесемся в 2002 год. Я снова встречаюсь с Куоком, на этот раз в Калифорнии, Маленьком Сайгоне, в округе Ориндж, где осело много вьетнамцев. Он постарел, как и я, но взгляд по-прежнему теплый и всё то же плутовское выражение округлившегося лица. Он возглавляет делегацию молодежи, которая приехала в США из Ханоя. Мы беседуем за ланчем, в компании с Джоном Маколиффом, моим старым знакомым с военных дней.
– Та девушка, которая затащила меня в яму, – говорю я. – Как ей удавалось так… глубоко мыслить… особенно при такой кошмарной жизни?
– Обычная девушка, – отвечает Куок. – Многие ваши молодые тоже так мыслят. Просто так получилось, что именно она в тот день вам это показала. Наша молодежь немало знает о вашей стране. У нас читают Марка Твена, Хемингуэя, Джека Лондона.
Возвращаемся в Ханой: на сегодня у меня запланирована встреча с семерыми нашими военнопленными, что американцы не раз делали и до меня. Из лагеря – из зоопарка – в штаб-квартиру армейской киностудии на окраине Ханоя, где должна состояться наша встреча, пленных привозят в автобусе с затемненными окнами. Французская съемочная группа уже прибыла, но удается заснять только самое начало разговора, после чего киногруппу просят удалиться. Потом я продемонстрирую эту запись на пресс-конференции в Париже. Пленные, в полосатой тюремной одежде, сидят рядком, а я сажусь перед ними. Помимо кинооператоров в комнате присутствуют несколько вьетнамцев – очевидно, это охрана. Ребята в неплохой форме, выглядят здоровыми. Один из них находится в заключении с 1967 года, другой – с 1971-го, остальные попали в плен в нынешнем, 1972 году. Все они публично выступали за прекращение войны и подписали эмоциональное антивоенное воззвание, которое отправили с предыдущей американской делегацией в Ханое.
Я начинаю с общеизвестных фактов – я против войны и решила приехать сюда, чтобы составить отчет о разрушениях дамб бомбежками. Это ни для кого не секрет: у них в камерах есть настенные радиоприемники, о чем я не знала, и они слышали некоторые мои выступления. Кто-то говорит мне, что они тоже против войны и желают Никсону проиграть на грядущих выборах. Они опасаются, что, если он снова победит, война продолжится (и они правы, так и будет), и бомбы могут угодить в их тюрьму. О подобных жалобах я слыхала и раньше, от бывшего военнопленного Джорджа Смита и тех, кто получал письма из Вьетнама от своих родных, угодивших в плен. Они хотят через меня попросить своих родственников проголосовать за Джорджа Макговерна.
Мой вопрос, применялись ли к ним пытки или методы психологического давления, вызывает у них улыбки – такого на их долю не выпадало. Не могу назвать атмосферу непринужденной. Вовсе нет. По понятным причинам обстановка напряженная и тягостная. Кроме того, всегда присутствует хотя бы один охранник. Лишь немногое из сказанного свидетельствует о глубоких переменах, которые произошли в этих людях за время заключения. Один парень говорит, что читает сейчас книгу Американского комитета Друзей на службе обществу и постепенно понимает, насколько очерствел душой за шестнадцать лет в армии. Другой человек, подполковник ВМС по имени Эдисон Миллер, рассказывает, что тоже много читает в тюрьме и пишет книгу об истории Вьетнама.
Крупный, импозантный мужчина в середине ряда, капитан ВМС Дэвид Хоффман, гордо размахивая рукой у себя над головой, говорит: “Пожалуйста, когда вернетесь в Америку, передайте моей жене, что моя рука зажила”. Он сломал ее, когда катапультировался из самолета. Я обещаю передать это его жене – что и делаю сразу по возвращении.
Минут через двадцать всех семерых уводят. Хотя все вроде бы говорили искренне, я понимаю, что они могли и соврать ради собственной безопасности, но следов пыток – по крайней мере недавних – я точно не вижу.
Наступает финал моего визита в Северный Вьетнам. Вопреки своим прежним уверениям, что военные объекты меня не интересуют, я намерена там побывать – как раз сегодня.
В том, что американцам, приехавшим в Северный Вьетнам, предлагают осмотреть вьетнамские военные объекты, нет ничего из ряда вон выходящего, надо только обязательно надеть каску вроде тех, что мне выдавали во время воздушных налетов. Меня везут куда-то за город, где располагается противовоздушная зенитная установка. Там нас приветствуют человек 10 молодых вьетнамских солдат в военной форме. Фоторепортеры и корреспонденты уже тут как тут – ни разу в Ханое я не встречала столько представителей прессы в одном месте. Как выяснилось позднее, среди них были и японцы.
Видимо, сегодня особый день.
Куока со мной нет, но другой переводчик объясняет мне, что солдаты хотят спеть для меня. Он становится рядом со мной и переводит слова на английский. В песне поется о том дне, когда Хо Ши Мин провозгласил на ханойской площади Бадинь независимость Вьетнама. Я слышу эти слова: “Все люди рождены равными. Всем даны неотъемлемые права, в том числе право жить, быть свободными и счастливыми”. Я аплодирую со слезами на глазах. Эти молодые ребята не должны быть нашими врагами. Они прославляют те же ценности, что и американцы. Песня заканчивается припевом о солдатах, которые клянутся сохранить “синее небо над площадью Бадинь” чистым.