Я ведь почти взрослая. Если я больна, пусть так и скажут, потому что так полагается. Даже малышам говорят правду, если у них лейкемия, а мне почему-то нельзя даже узнать, что со мной случилось, что не так в моей жизни.
Хочу попросить их позаботиться обо мне и на этот раз, но не могу. Проще быть дрянью. Все проще и проще, пока голова не наполняется пронзительным звоном. Весь день она не беспокоила меня, а вот теперь вернулась и стала сильнее, чем когда-либо. Она заслоняет джунгли за окном и поезд, и все, что я вижу, – это родители. Как и я, она знает: им известно, что происходит, и что дело касается меня напрямую, и что они отмалчиваются, потому что или не доверяют мне, или правда слишком ужасна.
Как же мне хочется быть из тех, кто кидается к родителям с объятиями. Хочется разрешить им позаботиться обо мне, утешить, приласкать, объяснить, что все будет хорошо, что на самом деле я вовсе не больна, а эта поездка – роскошный подарок только потому, что они любят меня.
НИЧЕГО ПОДОБНОГО.
Сама знаю.
ОНИ ВРУТ.
Знаю.
ТАК СДЕЛАЙ ЖЕ ЧТО-НИБУДЬ.
В последнее время мама даже не пытается обнять меня. Она никогда не узнает, что это мое хорошее «я» держит ее на расстоянии, чтобы Бэлла не навредила ей, потому что Бэлла всей душой ненавидит мою маму.
Мне даже больше не хочется быть хорошей. Пятна танцуют у меня перед глазами.
– Мне скоро восемнадцать, – шепчу я.
Родителям приходится откинуться назад, чтобы услышать меня.
СКАЖИ ЧТО-НИБУДЬ, ЧТОБЫ ПОБОЛЬНЕЕ РАНИТЬ ИХ.
– Я уже не ваша малышка. Я взрослый человек, могу встать, выйти отсюда и больше никогда не сказать вам ни слова.
Держу в руке молоток и обрушиваю его на птицу.
– Так я и сделаю. Вы не имеете никакого права что-то скрывать от меня. Если вы не объясните, что происходит, вы мне больше не родители. Не доверяете мне целиком и полностью – я в ответ не доверяю вам и не желаю жить с вами. Вот так.
Одно мое «я» ахает. Раньше я никогда не позволяла Бэлле говорить с моими родителями. С тех самых пор, как была крошечной и закатывала, как все говорили, «истерики», пока не научилась наконец скрывать их.
– Элли, – папа кладет ладонь на мою руку. Я стряхиваю ее. Ни за что не подпущу его к Бэлле.
– Вы… обязаны… объяснить… мне, – отчеканиваю я.
И до крови кусаю губу. Мои пальцы сжаты в кулаки, ногти впиваются в ладони. Я делаю глубокий вдох. Нельзя же орать и скандалить в трясущемся поезде, который везет на бразильскую гору довольных туристов, праздно глазеющих в окна. Не могу же я накинуться на родителей при всех, хоть Бэлла и подзуживает меня это сделать. Я быстро ухожу в хвост поезда, чтобы не сорваться, сажусь на свободное место, придвигаюсь к окну и прижимаюсь лбом к стеклу.
От таких срывов наверняка есть какое-нибудь лекарство.
Видимо, я больна из-за Бэллы. Может, она симптом, а может, и причина.
Уходи
уходи
уходи
Я закрываю глаза и твержу одно и то же. Хочу ее прогнать.
Вселенная-Вселенная-Вселенная.
Представляю себе дальний космос. А я в нем – даже не песчинка, а микроскопическая точка. Крошечная и незначительная.
Поезд трясется, меня отпускает – как раз настолько, чтобы снова овладеть собой. Лучше было бы поплакать. Тогда они подошли бы и обняли меня. Они ведь мои родители, и я их люблю. Конечно же, люблю. Я готова на все, лишь бы не расстраивать их, быть дочерью, которую они заслуживают, и скрывать все плохое, что только есть во мне. Но только что я наговорила им гадостей. Я плачу, глядя на буйную зелень за окном. Вытираю глаза тыльной стороной ладони и шмыгаю носом. Наверное, теперь у меня все лицо в подводке. Нельзя распускаться. Я пытаюсь дышать ровно.
Не
лезь,
Бэлла
Н
е
л
е
з
ь
Б
э
л
л
а
Кто-то легонько хлопает меня по плечу. Оборачиваюсь, не удосужившись вытереть лицо, и вижу незнакомого мужчину в бейсболке с надписью «Венесуэла» – он протягивает пачку бумажных платков. Отказываюсь, качая головой, потом протягиваю дрожащую руку и все-таки беру платки. Вытираю нос и сморкаюсь. На незнакомца я больше не смотрю, но я признательна ему.
Изо всех сил стараюсь взять себя в руки. Родители смотрят на меня, я точно знаю; мне хочется во всем сознаться им, но я не могу: не объяснять же им, что я одержима демоном. Да и вообще, они-то так и не объяснили мне, что я здесь делаю. Папа прав: я никогда не любила обнимашки-поцелуйчики, хотя мы с ним всегда понимали друг друга. Стену вокруг себя я возвела, чтобы защитить родителей, а они только укрепили ее: привезли меня сюда тайком и продолжают отмалчиваться.
С меня все началось, а они сделали только хуже. Ненавижу себя, и мне, наверное, будет проще ненавидеть заодно и родителей.
Передо мной сидят двое мужчин с татушками: улыбаются друг другу, указывают пальцами в окно, смеются шуткам, понятным только им двоим, и мне нестерпимо хочется спросить, нельзя ли мне вместе с ними дойти до вершины горы. Но на кой им стремная девчонка-иностранка, увязавшаяся следом, да еще с лиловыми волосами, незагорелыми ногами и зареванным лицом, которая всего несколько часов назад не знала даже, что в Бразилии говорят по-португальски.
Незнакомец с «Венесуэлой» снова хлопает меня по плечу, я отдаю ему пачку, но он жестом дает понять, чтобы я оставила ее себе. И говорит что-то, чего я не понимаю, а когда видит, что я не поняла, добавляет по-английски: «Сочувствую, что тебе грустно».
Кое-как изображаю улыбку и киваю. Таких добрых слов мне еще никогда не говорили.
Лес расступается, и вдруг передо мной оказывается самая головокружительная панорама во всем мире. Море сверкает на солнце. Из воды торчат небольшие горы, видны пляжи, здания вдоль них, крошечные автомобильчики. Смотрю, смотрю, смотрю во все глаза. И дышу. Смотрю, и дышу, и хочу, чтобы поезд не останавливался, но он все-таки тормозит.
Выйдя из поезда, родители останавливаются возле меня, и мне хочется найти правильные слова. Хочется извиниться, но слова застревают в горле, и снова становится трудно дышать. Вместо того чтобы заговорить, я направляюсь вслед за остальными пассажирами, и родители шагают по обе стороны от меня.
– Элла, – начинает папа. Хорошо, что заговорил он, а не мама. – Послушай. Я понимаю, это очень раздражает. Но есть кое-что, чего мы пока не можем тебе рассказать. Ничего ужасного. Пожалуйста, доверься нам. Ты не больна.
Я не отвечаю, потому что не верю ему, а еще – не знаю, что сказать. Неловко обнимаю их обоих по очереди и отхожу.
Над нами возвышается гигантская статуя Иисуса. У его подножия собирается целая толпа людей с разведенными в стороны, как у него, руками, в то время как друзья фотографируют их лежа, с земли. Я прикидываю, что под таким углом снимки получаются забавными. Вообще-то и мне хочется попробовать – просто чтобы быть нормальной. Но я, конечно, не могу, ведь только у меня одной на этой горе нет мобильника. Какой-то малыш лет трех сидит на земле, играя на своем телефоне. Значит, в буквальном смысле только у одной меня нет маленькой машинки, обеспечивающей связь с миром, с друзьями, с любимыми вещами и с жизнью. И я даже не знаю, почему ее у меня нет. Я вообще ничего не знаю.
Бэлла наговорила маме и папе ужасных вещей. Это все-таки произошло. Вот и все: они встретились с ней, хоть и не поняли этого. Хочется извиниться, приласкаться, поблагодарить за то, что они привезли меня в лучшее место в мире и устроили мне потрясающую поездку. Но я не могу: не знаю как.
В сувенирных киосках и с прилавков продают всякую всячину с Христом-Искупителем, я хочу купить магнит на холодильник в напоминание об этой поездке, которая пройдет замечательно, потому что больше ничего ужасного я не сделаю, – вот только не знаю, сколько дней пройдет, прежде чем мы вернемся обратно в нашу кухню. И будет ли наша жизнь когда-нибудь снова обычной. Какой-то взвинченный с виду парень в фартуке и бейсболке с Иисусом чуть не налетает на меня, спеша в кафе, а мама, возникнув как из-под земли, оттаскивает меня с дороги за руку. Я вырываюсь, хотя на самом деле мне хочется разреветься в ее объятиях.
Хочу бейсболку. Хочу фартук. Хочу всякие-разные вещи, на которых есть изображение этого места, чтобы было за что уцепиться памятью. Смотрю на Иисуса. Хорошо бы он на самом деле искупил меня. Не свожу с него глаз. Его руки вытянуты в стороны. На одежде красивые складки. Мне нравится, как задрапирована его одежда.
Стать хорошей мне просто необходимо. Я ведь как-то справляюсь в школе каждый день. И могу похвалить драпировки Иисуса, а для родной матери у меня не находится ни единого доброго слова.
Я попытаюсь.
– Прости, – говорю я. Мой голос едва слышен. – Мама, прости, я ужасно вела себя в поезде. Пожалуйста, прости.
Она кладет руку мне на плечи и пытается притянуть к себе, чтобы как следует обнять. И я разрешаю, ведь она же моя мама.
533 дня
Я иду завтракать, старательно наряженная во все новое, с волосами, уложенными феном, и с умеренным макияжем, который, как я надеюсь, выглядит «естественно». Обвожу зал ресторана внимательным взглядом, сердце трепещет, каждая частица меня жаждет увидеть известно кого и вместе с тем боится, что, если я его все-таки увижу, волшебство вмиг улетучится. Представляю себе, как смотрю на него и вижу самую обычную, ничем не примечательную посредственность. Представляю, как он скользит по мне скучающим взглядом и отворачивается. Вчера все получилось так чудесно, что это просто не может быть правдой.
Еще раз осматриваюсь, хотя мне уже ясно, что в зале его нет.
– Может, передумаешь, дорогая? – спросила мама, когда увидела, в каком виде я собираюсь вниз. – Просто это одежда скорее в стиле «пляж», чем «завтрак в отеле».
Я сделала глубокий вдох и напомнила себе: надо быть хорошей.
– Ничего страшного, – отозвалась я. –