— Нам, — сказал Умар, — как-то направили машину с гуманитаркой, а водитель «газели» побоялся ехать по дороге и отправил гонца с сообщением, что он застрял. Мы приехали забрать груз, и он спросил, как же зимой к нам кто-то может добраться. Я пошутил, что у нас вертолётное сообщение. Здесь всё вдвое дороже, чем на равнине, поскольку что-то привезти сюда трудно.
— Скажите, Умар, — спросил я, — а в чём смысл жизни в таких сложных условиях? Только из-за уважения к предкам?
— Да, — ответил он, — если бы Дарго опустело, это было бы предательством по отношению к ним.
— Хорошо, — согласился я, — но вы хотели бы, чтобы ваши дети жили здесь?
— Нет, не хотел бы.
Грозный
Грозный мне не понравился. Он всё ещё в пустырях, на которых ведутся какие-то строительные работы, а комплекс «Грозный-сити» показался мне плохой пародией на восточную роскошь, заимствованную из буклетов с видами какого-нибудь Дубая.
Центральные улицы — проспекты Кадырова и Путина — где можно, тщательно восстановлены, где нельзя, застроены заново. В целом же я город не узнал и не очень понял. Думаю, что дело здесь в первую очередь в том, что он, замороченный сумасшедшей эклектикой архитектурных и не очень архитектурных стилей, всё ещё не обрёл целостного облика.
Здесь абсолютно европейская постройка, через дорогу Восток, дальше какая-то мешанина из кирпичных домов и стеклянных сараев. Всё хаотично и несогласованно. Когда-нибудь, наверно, столица Чечни будет выглядеть спокойнее, но сейчас она напоминает детскую акварель со сбитой композицией.
В Русском драматическом театре имени Лермонтова, роскошном, но пока ещё мало обжитом дворце с колоннами, нас встречает высокий, чуть зажатый молодой человек. Это главный режиссёр театра Ахмед Хамзатов.
Разговор длинный, путаный, но если подвести итог, то главное, что заботит Ахмеда, — это некоторая несформированность публики. Новая интеллигенция ещё только в процессе зарождения, театралы как порода людей, населяющая крупные российские города, здесь отсутствуют. Ахмед рассчитывает, что дети, которые приходят на детские спектакли, станут уже через 5—10 лет публикой его театра. Хотя нельзя сказать, что спектакли идут совсем без зрителей. По его словам, заполняемость залов составляет порядка 50 процентов. Если это так, то такой результат вполне хорош даже для некоторых московских театров.
Самая больная проблема — это гастрольная политика. Театр и сам с трудом может выбраться на российские подмостки со своими постановками и страдает из-за нежелания российских коллег играть на его площадке свои спектакли. Происходит это по двум причинам, каждая из которых вызывает у Ахмеда глубочайшее сожаление.
Во-первых, российский артистический мир — это сообщество, отравленное так называемой либеральной идеологией. Для них Кадыров — это тиран, сатрап и путинский опричник. Не желая приезжать в Грозный, они тем самым выражают свой протест против кровавого режима, установившего свой контроль над несчастной Россией.
Вторая причина — это элементарное непонимание ситуации в республике. Люди живут вчерашними, а лучше сказать, глубоко позавчерашними страхами, памятью о похищениях людей между войнами, раздутыми страшилками о произволе кадыровцев, тогда как сейчас в Чечне намного безопасней, нежели в большинстве субъектов Российской Федерации.
Настя не смогла удержаться от провокации и, изображая саму невинность, спросила Ахмеда, могла бы на подмостках его театра быть поставлена рок-опера «Иисус Христос — суперзвезда». Главный режиссёр Театра имени Лермонтова ответил, что об этом нужно думать.
— Да, — согласилась Настя, — вот и Рамзан Ахматович говорил, что это кощунство.
— Конечно, кощунство, — развёл руками Ахмед.
Кадыров
Мне не хотелось встречаться с Рамзаном, поэтому я неоднократно говорил Насте, что вовсе не обязательно предпринимать титанические усилия для того, чтобы организовать нашу встречу. Я понимал, что мы всё-таки говорим на разных языках и он не услышит моей правды, которая существенно отличается от его.
Первым, что я услышал, когда мы всё-таки встретились, были слова о том, как его бросает в дрожь, когда он слышит моё имя. Он тут же представляет себе Мовлади Удугова.
— Отец тебя называл «голос Удугова», — сказал он мне.
— Ну да, он как-то раз назвал меня удуговской трубой, — поправил я главу республики.
Наше общение не было похоже на интервью. Я попытался убедить Кадырова в том, что никогда не был сторонником Ичкерии, напротив, считал её преступной этнократией без будущего, дискриминационной по отношению к русскоязычной общине Грозного. А уж тем более никаких симпатий у меня не могли вызывать религиозные фанатики-салафиты, которых сам Рамзан называет шайтанами.
Моя попытка в очень аккуратной форме задать вопрос про смену режима управления республикой на более мягкий вызвала у него видимое раздражение.
— Вот вы ездили несколько дней по республике, где хотели. Вас кто-нибудь хоть раз остановил, не пустил куда-то? — спросил он и отпечатал: — У нас настоящая демократия и свобода.
— Хорошо, — согласился я, — давайте я объясню по аналогии. Вот в России есть либеральное меньшинство, которое отчаянно критикует Путина, живописует ужасы режима, требует смены политического курса. Где же ваши либералы? Куда вы их дели?
— Нам они не нужны, — ответил глава республики, — у нас другое устройство общества: тейпы, вирды, роды.
Потом был разговор о русских, которых Кадыров зазывает в республику, — это государственная программа. Уже сейчас по всей Чечне работает множество учителей из России, большая часть из них обучает детей в сельских школах. Приезжают специалисты, чтобы наладить какое-то местное производство. Кто-то остаётся. Завтрашний день Кадырову кажется безоблачным: его любят в республике, за него голосуют даже родители убитых боевиков, с ним связывает свои надежды большинство чеченцев.
Пока я писал эту статью, в Гаване прошли похороны Фиделя Кастро, собравшие миллион кубинцев, пришедших выразить свой траур. По ощущению (я не могу давать точные оценки на основании недельной поездки по Чечне), если бы Кадыров погиб, горе точно так же в республике было всеобщим.
— Ладно, — сказал я Рамзану, — знайте, что мы с вами теперь на одной стороне.
Кадыров — это, конечно же, не только залог развития республики, но и своего рода наказание для чеченцев, забравших себе свободы гораздо больше остальных в начале 90-х прошлого века и не сумевших ею распорядиться по-хозяйски.
Ответственность федерального центра за разрушения в Чечне и гибель десятков тысяч людей не снимает вины с самого народа, который, поддавшись обещаниям националистов построить отдельно от России прекрасный мир, пустился в долгий путь, ломая, стирая в пыль межнациональный мир, худо-бедно присутствовавший в республике. Обошлось всё это и чеченцам, и русским очень дорого.
Поэтому мне кажется, что чеченцы наложили на себя, отчасти добровольно, своего рода епитимью в виде Кадырова и смиренно несут её бремя. Это очень жёсткая конструкция, но она становится слабее по мере того, как отмирает надобность в применении экстремальных мер по поддержанию порядка.
Здесь всё ещё много чинопочитания и тяжёлой искажающей покорности, клановости и прочих не совсем соединённых с русскими порядками вещей. Но так везде на Кавказе, и Чечня точно движется к средним значениям общекавказских параметров.
Чеченская модель не была экспортирована федеральным центром для управления страной в целом, поскольку она является именно что военной формой поддержания управляемости в хлам разбалансированной территории. А значит, этой модели придётся искать общий язык с той, пока немыслимой для Чечни свободой, которая определяет положение вещей в остальной России.
Гражданское сознание чеченцев — русское в той части, где формируется представление о единой стране, вызовах, стоящих перед нею, и своё, особенное по целому ряду частных вопросов, регулируемых местными правилами и традициями. Это касается семьи, этикета, проблем, связанных с гендерным устройством общества. Собственно, в этом как раз ничего необычного нет. Так устроена жизнь во всех национальных республиках.
Российская нация состоялась, если уж на такой опасной и для многих тревожной окраине русского мира, как Чечня, живут в целом нормальные, вменяемые российские граждане.
Часть IVЗакат Европы и крах американского мессианства
Мы любим Запад, как родственника, который чудит всё чаще
Я бы сказал, что одиночество на века — это красивая и остроумная метафора для описания того состояния, в котором Россия окажется или, если уж брать обобщения Владислава Юрьевича Суркова в их максимальном размахе, пребывает предвечно, поскольку не совпадает по своим цивилизационным параметрам ни с проектом «Запад», ни с проектом «Азия».
Но есть одно обстоятельство, которое, как мне кажется, делает эту метафору избыточной.
Одиночество — это ситуация неполноты, переживания оставленности и вражды. Это невозможность войти в живой процесс взаимодействия с гипотетическими собеседниками, которые прикладывают все усилия для того, чтобы изолировать тебя, выпроводить из пространства, предназначенного не просто для общения — там происходит взаимная легитимизация участников диалога.
Слушая друг друга и признавая друг за другом право на высказывание, они как бы формируют эталон общепланетарного дискурса по всему спектру политических, экономических, культурных проблем.
Россия вроде бы в очередной раз выставлена за порог, и Сурков прогнозирует, что прощание с цивилизацией Запада продлится сто, двести, триста лет.
Честно говоря, прислушиваясь к себе, следящему, как и большинство граждан России, за кризисом отношений с Западом, я вовсе не слышу в собственных ощущениях отголоска экзистенциального отчаяния. Как и не чувствую необходимости совершать какие-то не свойственные мне усилия для преодоления пустоты, образующейся по мере того, как рвутся одна за другой нити, связывающие каждого из нас с западным миром.