Ярость Ланселота начала сменяться благоговейным страхом. Было что-то мистическое в том, как этот абсолютно посторонний незнакомец диагностировал сложившуюся ситуацию. Он уставился на него в полном недоумении.
— Откуда вы знаете? — еле выговорил он.
— От вас.
— От меня?
— Ваше лицо рассказало мне все. Я мог прочитать каждое слово. Последние две минуты я наблюдал за вами, и, скажу вам, это было нечто!
— Кто вы? — спросил Ланселот.
Гладколицый извлек из жилетного кармана авторучку, две сигары, пакетик жевательной резинки, небольшой значок с надписью «Поддержим Голливуд!» и визитную карточку — в порядке перечисления. Убрав все остальные предметы назад в карман, карточку он вручил Ланселоту.
— Я — Изадор Зинзинхаймер, детка, — сказал он. — И представляю кинокомпанию «Больше, Лучше, Ярче», Голливуд, штат Калифорния, основанную в прошлом июле с капиталом в сто шестьдесят миллионов долларов. А если вы спросите, что мне нужно, я отвечу: мне нужны вы. Да, сэр! О’кей, о’кей! Человек, способный столько навыражать за две минуты, необходим моей компании, и если вы думаете, будто деньги способны помешать мне его заполучить, так назовите самый большой гонорар, какой только способны вообразить, и послушайте, как я захохочу. Да я же ношу белье из долларовых бумажек, и мне все равно, насколько руки у вас загребущие, лишь бы вы поставили свою подпись на пунктирной линии. Парень, который легким подергиванием верхней губы оповещает всех и каждого, что любит он одну лишь чванную аристократку, а она дала ему отставку потому только, что его богатый дядя, фабрикант пикулей, проживающий в Патни, выставил его за дверь, этого парня надо отправить в Голливуд следующим же пароходом, чтобы фильмы смогли стать мощным средством образования в наиболее точном и глубоком смысле этого слова.
Ланселот вытаращил на него глаза.
— Вам нужно, чтобы я поехал в Голливуд?
— Мне нужны вы, и я вас заполучу! А если вы думаете, что помешаете мне, так лучше попробуйте перегородить Ниагару теннисной ракеткой. Вы — самое оно. Выражаете, так выражаете! Лицо у вас разговорчивое, как совет директоров. О’кей, о’кей! Вы знаете, с какой непреодолимой трудностью приходится сталкиваться всем тем, кто занят в кинопромышленности? Проклятие кинопромышленности заключается в том, что в каждом кинозале на каждом сеансе присутствуют шесть-семь молодых женщин, страдающих аденоидами, и они обязательно во весь голос читают титры, едва те вспыхнут на экране, чем порождают у остальных зрителей самые черные мысли и мечты о зверских убийствах. И мы изо всех сил разыскиваем таких звезд, которые так выражают, что титры не требуются. А уж вы среди них — король! Я знаю, вас сейчас свербит, потому что эта прохиндейка отвергла вашу честную любовь. Но забудьте о ней. Думайте о своей Публике. Ну, так что мы скажем для начала? Пять тысяч в неделю? Десять тысяч? Назовите цифру, а я обеспечу бланк контракта и авторучку.
Ланселот больше не нуждался в уговорах. Любовь уже превратилась в ненависть, и у него исчезло всякое желание жениться на Анджеле. Нет, он хотел, чтобы ее терзали тщетные сожаления. И ему почудилось, что Судьба готова ему в этом помочь. Какой дурой будет в будущем ощущать себя леди Анджела Пурвис, когда узнает, что отвергла любовь человека, получающего десять тысяч долларов в неделю! И каким дураком почувствует себя ее престарелый отец, когда до него дойдут вести, что за шанс он упустил! И какие муки раскаяния будут терзать его дядю Иеремию, а также Фотерингея, Бьюстриджа и Марджерисона, когда он вернется в Лондон кумиром всех девушек цивилизованного мира и они увидят, как он обращается с балкона отеля к восторженным толпам!
Пламя вспыхнуло в глазах Ланселота, и его нос сделал круговое движение.
— Вы согласны! — в восхищении воскликнул мистер Зинзинхаймер. — Молодчага! Вот ручка, а вот контракт.
— Давайте! — сказал Ланселот.
Благожелательное сияние озарило линзы роговых очков.
— Грядет заря! — прошептал мистер Зинзинхаймер. — Грядет заря!
Епископ на высоте
Близился вечер очередного воскресенья, и в залу «Отдыха удильщика» вошел мистер Муллинер, на чьей голове, вместо обычно украшавшей ее старенькой видавшей виды фетровой широкополой шляпы, на этот раз красовался блестящий цилиндр. Цилиндр этот вкупе с солидной чернотой его костюма и елеем в голосе, каким он заказал горячее шотландское виски с лимоном, натолкнули меня на заключение, что он почтил своим присутствием вечернюю службу в нашей церкви.
— Хорошая была проповедь? — осведомился я.
— Очень недурная. Читал ее новый младший священник, как будто бы приятный молодой человек.
— Кстати, о младших священниках, — сказал я. — Мне хотелось бы узнать, что сталось с вашим племянником. С тем, о котором вы рассказали мне на днях.
— С Августином?
— Тем, который принимал «Взбодритель».
— Да, это Августин. И я польщен и очень тронут, — продолжал мистер Муллинер, просияв, — что вы не забыли тривиальную историйку, которую я вам поведал. В нынешнем эгоцентричном мире далеко не всегда можно найти столь отзывчивого слушателя. Дайте вспомнить, на чем мы расстались с Августином?
— Он только что стал секретарем епископа и поселился в епископском дворце.
— А, да! В таком случае мы вернемся к нему примерно через полгода после указанной вами даты.
В обычае доброго епископа Стортфордского было — ибо, подобно всем прелатам нашей церкви, он любил труды свои — приступать к своим дневным обязанностям (начал мистер Муллинер) в бодром и веселом расположении духа. И когда он входил в свой кабинет, чтобы заняться делами, которых могли потребовать письма, достигшие дворца с утренней почтой, на его губах играла улыбка, и они, возможно, напевали строки какого-нибудь забористого псалма. Однако сторонний наблюдатель не преминул бы заметить, что в то утро, с которого начинается наша история, вид у епископа был сосредоточенный, если не сказать озабоченный. У двери кабинета он остановился, словно не желая войти в нее, но затем с видимым усилием воли повернул ручку.
— Доброе утро, Муллинер, мой мальчик, — сказал он со странной неловкостью.
Августин бодро оторвался от писем, которые вскрывал.
— Привет, епискуля. Как поживает нынче наш прострел?
— Боли, благодарю вас, Муллинер, заметно уменьшились. Собственно говоря, почти исчезли. Прекрасная погода, видимо, идет мне на пользу. Вот, зима уже прошла; дождь миновал, перестал; цветы показались на земле; время пения настало, и голос горлицы слышен в стране нашей. Песнь Песней, два, одиннадцать и двенадцать.
— Отлично сказано, — похвалил Августин. — Ну-с, в письмах ничего особо интересного не наблюдается. Священник прихода святого Беофульфа-на-Западе интересуется насчет ладана.
— Напишите, что ни в коем случае.
— Бу сделано.
Епископ тоскливо погладил подбородок. Казалось, он собирался с духом для решения неприятной задачи.
— Муллинер, — сказал он.
— А?
— Слово «священник» послужило напоминанием, которое я не могу проигнорировать, — напоминанием о вакантном приходе Стипл-Маммари. Вчера мы с вами коснулись этого вопроса.
— И что? — живо спросил Августин. — Я на коне?
Судорога боли пробежала по лицу епископа. Он грустно покачал головой.
— Муллинер, мальчик мой, — сказал он. — Вы знаете, я смотрю на вас, как на сына, и будь это предоставлено целиком на мое усмотрение, я препоручил бы вам указанный приход без малейших колебаний. Но возникло непредвиденное осложнение. Знай, о злополучный юноша, моя супруга повелела отдать его одному ее родственнику. Субъекту, — продолжал епископ с горечью, — который блеет, как овца, и не отличит стихарь от алтарной преграды.
Августин, вполне естественно, почувствовал боль разочарования. Но он был Муллинер и стоик.
— Не принимайте к сердцу, епискуля, — сказал он с глубокой искренностью. — Я все понимаю. Не буду притворяться, будто не питал надежд, но ведь, конечно, через минуту-другую подвернется что-нибудь еще.
— Вы же знаете, как это бывает, — сказал епископ, опасливо оглянувшись на дверь: плотно ли та закрыта? — Лучше жить в углу на кровле, нежели со сварливой женой в пространном доме. Притчи, двадцать один, девять.
— Непрестанная капель и сварливая жена — равны. Притчи, двадцать семь, пятнадцать, — согласился Августин.
— Совершенно верно. Как хорошо вы меня понимаете, Муллинер!
— Тем временем, — сказал Августин, беря письмо, — есть нечто, требующее вашего внимания. Оно от типчика по имени Тревор Энтуисл.
— Неужели? Мой старый школьный товарищ. Теперь он директор Харчестера, учебного заведения, в стенах которого мы оба получили начальное образование. Так что же он пишет?
— Хочет узнать, не смотаетесь ли вы туда на несколько дней, чтобы открыть статую, которую только что установили в честь лорда Хемела Хемпстедского.
— Еще один старый школьный товарищ. Мы его называли Жирнягой.
— И постскриптум. Он сообщает, что у него еще сохранилась дюжина портвейна урожая восемьдесят седьмого года.
Епископ поджал губы.
— Эти земные радости не имеют для меня никакого значения, что бы ни думал старина Кошкодав, что бы ни думал преподобный Тревор Энтуисл. Однако не следует пренебрегать призывом милой старой школы. Мы непременно поедем.
— Мы?
— Я хочу, чтобы вы мне сопутствовали. Думаю, Харчестер вам понравится, Муллинер. Величественное здание, построенное Генрихом Седьмым.
— Мне эта школа хорошо известна. Там учится мой младший брат.
— Неужели? Подумать только, — мечтательно сказал епископ. — Уже двадцать лет миновало с тех пор, как я в последний раз навещал Харчестер. Мне будет очень приятно вновь увидеть милые знакомые места. В конце-то концов, Муллинер, на какие бы высоты мы ни были вознесены, какими бы великими наградами ни одарила нас жизнь, мы сохраняем в сердце уголок для милой старой школы. Она — наша альма-матер, Муллинер, ласковая мать, направившая наши первые робкие шажки по…