Вся правда о российских евреях — страница 69 из 78

Тот же мотив бегства, отвращения к жизни — в целом ряде произведений Багрицкого. Юношеский максимализм? Но в 1930 году, когда писалось «Происхождение», Багрицкому исполнилось 35 лет. В год выхода «Смерти пионерки» — 37. Не дряхлость, конечно, но ведь и никак не юноша.

Если человек проклял свое прошлое, отрекся от «быта» — то есть от своей семьи, своего народа, — ясное дело, и не остается у него в жизни ничего, кроме служения своей безумной идее, и нужно идти до конца:

Оглянешься — а кругом враги;

Руки протянешь — нет друзей;

Но если он [век] скажет:

«Солги!» — солги.

Но если он скажет «Убей!» — убей.

Все остальное человечество, кроме нескольких тысяч тебе подобных, не разделяет веры в коллективную утопию… и закономерно появляется невероятная любовь к палачам, атрибутам пыточного ремесла, восхваления чекистов и комиссаров. Багрицкий доходит до какого-то садистского упоения в своем достаточно известном:

Враги приходили — на тот же стул

Садились и рушились в пустоту.

Их нежные кости сосала грязь,

Над ними захлопывались рвы,

И подпись под приговором вилась,

Как кровь из простреленной головы.

А над поэмой «Февраль» он работал до самого конца, до смерти в 1934 году, и представляет собой эта поэма своего рода поэтическое завещание.

Поэма длинная, приводить большие куски из нее я не буду. Желающие могут сами насладиться этим наглядным пособием к Фрейду. Герой этой поэмы, скорее всего, автобиографическая персона, — довольно жалкое создание. Дурной, неприкаянный мальчишка, совершенно лишенный любых культурных или интеллектуальных интересов, и мечтает он лишь об одном:

О птицах с нерусскими именами,

О людях неизвестной планеты,

О мире, в котором играют в теннис,

Пьют оранжад и целуют женщин.

Мир в духе героев «Золотого теленка» или героев Джека Лондона! И этот бедолага, отягощенный тяготами жизни, военной службы, страдающий от неразделенной любви к прохожей гимназистке, доживает до «Февраля» — Февральской революции 1917 года, своего звездного часа. Тут-то он, этот жалкий и довольно-таки противный дохлик мгновенно становится помощником комиссара, появляется везде с собственной гвардией из матросов. Теперь с ним не шути!

Моя иудейская гордость пела,

Как струна, натянутая до отказа…

Я много дал бы, чтобы мой пращур

В длиннополом халате и в лисьей шапке,

Из-под которой седой спиралью

Спадают пейсы, и перхоть тучей

Взлетает над бородой квадратной…

Чтоб этот пращур признал потомка

В детине, стоящем подобно башне,

Над летящими фарами и штыками…

Поэма кончается тем, что хилый, порочный шибздик, превратившийся в карающий меч революции, обнаруживает в тайном публичном доме девушку, по которой вздыхал всю юность. Теперь она стала проституткой. «Что, узнали?! Сколько вам дать за сеанс?» И несмотря на тихое, безнадежное «Пощади…» насилует девицу, не снимая гимнастерки и сапог.

Я беру тебя за то, что робок

Был мой век, за то, что я застенчив,

За позор моих бездомных предков.

Я беру тебя, как мщенье миру…

Может быть, мое ночное семя

Оплодотворит твою пустыню.

Я почитал немного именно Багрицкого ровно по двум причинам…

Во-первых, поэт он, несомненно, талантливый. Человек, родивший строки «Фазан взорвался, как фейерверк», у которого «Крестьянские лошади мнут полынь // Растущую из сердец», право же, никак не безнадежен.

Во-вторых, он широко известен. Некоторые его перлы — хотя бы насчет века, приказывающего лгать и убивать, или восторженные вопли про кронштадтский лед достаточно знакомы читающему человечеству.

А сама позиция — типичная. Ведь в главном точно таковы же и остальные советские поэты той эпохи: Светлов, который на самом деле Шейнкман, и Антокольский, и Луговской, и Уткин, и Жаров, и Голодный, и Алтаузен, и Безыменский. Как сказал граф Алексей Толстой: «Их много, очень много // припомнить всех нельзя // Но все одной дорогой // Летят они, скользя».

Павел Коган — человек уже другого поколения, но и в его столь знаменитой «Бригантине» таятся те же самые ценности:

Надоело говорить и спорить,

И смотреть в усталые глаза.

В флибустьерском дальнем синем море

Бригантина поднимает паруса.

Капитан, обветренный, как скалы,

Вышел в море, не дождавшись дня.

На прощанье поднимай бокалы

Золотого, терпкого вина.

Пьем за яростных, за непокорных,

За презревших грошевой уют.

Бьется по ветру «Веселый Роджер»,

Люди Флинта песенки поют.

Текст откровенно восходит к знаменитому «Острову сокровищ» Стивенсона — это ведь только у него есть герой с именем Флинт, а история не знает такого пирата.

Но только вот какая интересная деталь: Стивенсон вывел множество ярких, интересных фигур — и сквайра Трелони, и доктора Ливси, и капитана Смолетта, да и маленький Джим не пальцем сделан. Миру добропорядочных, приличных людей у Стивенсона противостоит совершенно отвратительный мир вечно пьяных, грязных, диких пиратов. Эти дикари мгновенно превращают шхуну «Эспаньола» в помойку, разбивают лагерь в болоте и начинают болеть малярией.

Стивенсон нисколько не идеализирует уголовный мир; пираты выглядят в его описаниях исключительно непривлекательно. Их главарь Флинт, убивший шестерых, чтобы только никто, кроме него, не знал, где зарыты сокровища, награбленные во всех морях. Его ближайшие сподвижники — чудовищный одноногий Сильвер, трусливо-опасный Билли Бонc. Хороши и ничтожные, малокультурные «рядовые» вроде подонка Израэля Хендса, готового убить подростка.

Все это и есть те самые «люди Флинта» (других нет ни в одном произведении); тот социально близкий элемент, с которым Павел Коган не прочь выпить. Поднять бокалы золотого терпкого вина в компании доктора Ливси и за здоровье собеседника он не хочет. Да и люди они разного круга, что тут поделать. Даже и подними бокал Павел Коган, вряд ли доктор Ливси согласится поднять свой в ответ: этот персонаж Стивенсона как-то не особенно жаловал пиратов и их друзей. «Людей Флинта» он убивал из мушкета и заковывал в кандалы, а не воспевал.

Попытка диагноза

Немецкое слово «менталитет» используют сегодня по делу и не по делу, совсем запамятовав — есть в русском языке такие слова, как миропонимание, мировидение, мироощущение.

Сменить народ, цивилизацию, положение в обществе — значит, изменить мировоззрение и мироощущение. Оно изменилось и у Ломоносова, когда он получил образование. Намного сильнее оно изменилось у Дубнова, когда он стал писать, говорить и думать по-русски.

Но и Ломоносов, и Дубнов сменили одну систему позитивных ценностей на другую. А кто-то ведь проваливается в щель, где караулит дьявол на нейтральной земле.

Какой-то особый цинизм разъедает души этих людей, беспощадно выброшенных из одной культуры и никогда не приставших к другой. Они — нигде. Они — никто. И они охотно делают никем всех остальных. Действительно, почему это другие должны иметь то, чего лишены эти бедняги? И кто сказал, что нельзя пытать и убивать, чтобы сделать несчастными как можно больше людей?! То есть говорили, конечно, — и «ржавые» евреи, и «ржавые» русские… И вообще много всяких «ржавых» людей по всему миру. Но они ведь уже «ржавых»-то не слушают.

Эти теоретики беспочвенности, враги всякого естественного порядка вещей действительно не любят Россию. Ненавидят ли? Не уверен; думаю, что «ненавидят» — сильно сказано. Но все, что происходит в России, им действительно глубоко несимпатично. Какие-то дурацкие луга и поля, никчемные дороги, ведущие в паршивые деревушки, полные (как выражался Карл Маркс) «идиотизма деревенской жизни». Дураки-мужики с идиотскими бородами, кретины-офицеры с маразматическим кодексом дурацкой чести, их дебильные невесты с омерзительными фигурами (особенно омерзительными из-за их недоступности) и отсталыми взглядами на верность женихам. Ублюдочные дома, где пахнет не дерьмом и разложением, а корешками книг, кофе и вкусным обедом… Все это вызывает у них отвращение и раздражение, а порой и тяжелую злобу.

Их легко ославить русофобами, но вдумаемся…

Во-первых, те же самые чувства они совсем недавно испытывали и к еврейской жизни. Почти физиологическое отвращение, которое сквозит во многих стихах Багрицкого: по поводу старых евреев, пархатого предка с бородой квадратной, еврейской девушки — «шеи лошадиной поворот»…

Во-вторых, а где на земле Багрицкому и компании ему подобных могло бы сделаться хорошо? В Америке? В Новой Гвинее? Вряд ли… Скорее можно предположить, что и в Новой Гвинее (допустим) мгновенно нашлись бы самые серьезные недостатки. А что?! Омерзительная, никому не нужная жара, идиотские пальмы на берегу дурацкого моря, в котором плавают только идиоты и акулы-людоеды, шизофренические обычаи дураков, придумавших себе всякую чушь, разных там идиотских божков, идиотизм сбора ямса и кретинство поедания бананов.

В мире вечных подростков

У Багрицкого, Антокольского, Алтаузена и прочих всю жизнь не были решены самые элементарные, самые базовые проблемы, которые вообще-то должны быть решены годам к 20-ти… ну, к 25-ти, самое позднее. Эти люди продолжают мучиться от неразделенной любви, разбивать носы «врагам» — таким же великовозрастным соплякам, так же не ведают мира, в котором живут, только готовятся жить, словно им от силы лет 16–17.

Самое очевидное следствие этого — некоторый инфантилизм. Тот самый «юношеский максимализм», прущий из мужиков и в 30, и в 40 лет.

Менее очевидное, но не менее естественное следствие: они тратят невероятно много энергии на то, чтобы переделать мир по своему образу и подобию.