Но он ведь знает ее, давно знает свою незнакомку, знает, как разговорить ее, как зажечь на ее лице улыбку.
И Орр нашелся — без проволочек.
— А не выпить ли нам с вами по чашечке приличного кофе? — предложил он отважно. — Здесь совсем рядом есть весьма уютное местечко. И у меня как раз время перерыва.
— Ну да, врете небось! — Хитер глянула на часы: без четверти пять. — Я, конечно, не прочь, но ведь… — Она смущенно кивнула на хозяина.
— Мистер Асфах, я отойду на четверть часа, с вашего разрешения. — Орр стянул плащ с вешалки.
— Пожалуйста брать весь вечер, — отозвался пришелец. — Есть время. Есть возвратность. Уйти есть вернуться.
— Спасибо, большое спасибо, шеф! — сказал Орр и пожал хозяину руку. Большая зеленая клешня обожгла холодком хрупкую человеческую ладонь.
Джордж выскочил вслед за Хитер в теплый летний дождь. Пришелец в витрине, напоминая большую черепаху в аквариуме, провожал взглядом теряющуюся за сеткой дождя парочку.
ЛАВИНИЯ(роман)
Sola domum et tantas servabat filia sedes, Iam matura viro, iam plenis nubilis annis.
Multi illam magno e Latio totaque petebant Ausonia…
Единственная дочь его, созревшая для мужа и брачных лет достигшая, хозяйничала во дворце высоком. И в Лации[105], да и всей Авзонии[106] просторной немало женихов ее руки искали…
Роман о вымышленном периоде античного эпоса «Лавиния» признан уже лучшим романом 2008 года — по итогам голосования известного фантастико-публицистического журнала «Локус».
Сюжет был подарен мне римским поэтом Вергилием в эпической поэме «Энеида». Это история итальянской девушки, на которой женится Эней.
Нам всем известна несчастная королева Дидона, но о молодой Лавинии в поэме Вергилия сказано мало — всего лишь несколько слов. И мне стало интересно, каково было знать этой девушке, что ей суждено встретить великого героя и выйти за него замуж.
Зная латынь не так хорошо (на самом деле я изучала ее в процессе чтения стихов Вергилия), я не могла мечтать о том, чтобы перевести его, и на самом деле его практически невозможно переводить, ведь его стихи так похожи на музыку. Но я просто влюбилась в него и поэму, и написание книги стало своеобразным способом «перевести» что-то из любви и восхищения, что я испытывала, и облечь все это в некую форму, которая будет понятна другим.
Написание этой книги подразумевало не только размышления об Энеиде, войне и геройстве, но также раскапывание информации о той части Италии — к юго-западу от Рима, — где разворачивается действие. И еще мне нужно было узнать, как люди жили в том месте во времена медного века.
Несмотря на то что поэма описывает вымышленный период античного эпоса, у романа нет этой свободы — роман привязан к конкретному месту и времени и стилю жизни, географии, технологиям и культуре. Художественная литература обретает свободу, со всей аккуратностью следуя фактам. Поэтому мне нужно было перелопатить большое количество литературы о раннем периоде римской истории — хотя не так много о нем известно, — заняться изучением ранней римской религии и т. д.
Мне так понравились эти занятия, а также написание книги об Энее и Лавинии, что сейчас, когда книга закончена, я скучаю по ним!
Мне шел девятнадцатый год, когда майским днем я отправилась к устью нашей великой реки за солью для приготовления священной пищи. Я взяла с собой только Титу и Маруну, но отец мой отправил с нами еще и старого домашнего раба, а также мальчика-погонщика с осликом, чтобы отвезти соль домой. До солончаков от нашего дома всего несколько миль, но мы превратили эту прогулку в настоящее маленькое путешествие: нагрузили бедного ослика провизией, шли не торопясь и добрались туда лишь к вечеру, а потом устроили роскошное пиршество на вершине поросшей травой дюны. Оттуда были хорошо видны и море, и песчаные отмели в устье реки. Мы разожгли костер и впятером славно поужинали у огня, а потом еще долго рассказывали всякие истории и пели песни, пока солнце не село за море и легкие майские сумерки не начали сгущаться, становясь темно-синими. Лишь с наступлением темноты мы наконец угомонились и легли спать, овеваемые свежим морским ветерком.
С первыми проблесками рассвета я проснулась. Все остальные еще крепко спали, да и птицы только-только начинали свою утреннюю спевку. Я встала, спустилась к устью реки и, зачерпнув ладонями воду, позволила ей пролиться обратно. Так я принесла жертву богам, прежде чем сама утолила жажду, повторяя то имя великой реки, каким называем его мы — Тибр, Отец Тибр, — а также другие его старинные, тайные имена: Альбу, Румон. Я вволю напилась речной воды, наслаждаясь ее приятным, чуть солоноватым вкусом. Уже совсем рассвело, и мне были хорошо видны длинные, словно застывшие волны у отмели, где течение реки встречалось с морским приливом.
А чуть дальше в утренней дымке, висевшей над морем, я увидела корабли — целую флотилию; большие черные суда эти явно приплыли с юга и направлялись прямо к устью реки. По обоим бортам каждого мерно, точно крылья огромных птиц, вздымались и опускались весла.
Один за другим корабли, разрезая грудью длинные волны и плавно покачиваясь на них, вошли в реку. Их изогнутые носы и тройные тараны были бронзовыми. Я, стараясь стать незаметней, присела на корточки у воды, и ноги мои утонули в солоноватом прибрежном иле. Первый корабль вошел в реку и проплыл мимо, темной громадой возвышаясь надо мною и по-прежнему размеренно двигаясь под аккомпанемент тяжких негромких всплесков весел по воде. Лица гребцов скрывались в тени, но на высокой корме я заметила какого-то человека, силуэт которого четко выделялся на фоне светлого утреннего неба.
Он смотрел вперед, и лицо его, освещенное первыми лучами зари, показалось мне суровым и одновременно каким-то незащищенным. По-моему, он молился. И я сразу поняла, кто это.
К тому времени, когда мимо меня проплыл последний корабль, сопровождаемый мерным и негромким шелестом весел, и исчез среди густых лесов, что растут в изобилии на обоих берегах реки, птицы уже пели вовсю, а небо над восточными холмами полыхало яркими красками. Я вернулась в наш лагерь, но там все по-прежнему спали; никто, кроме меня, так и не видел тех кораблей, что проплыли вверх по реке. Ну, и я не стала им ничего рассказывать. Мы спустились к солончакам и накопали столько грязной, серой, смешанной с землей соли, что ее должно было хватить на год; потом погрузили корзины с солью на нашего ослика и двинулись в обратный путь. Но уж теперь я только и делала, что всех подгоняла, хотя мои спутники пытались жаловаться и тянуть время, и благодаря моим усилиям мы вернулись домой задолго до полудня.
Я прямиком прошла в царские покои и сказала отцу:
— Царь, на рассвете в устье Тибра вошла целая флотилия военных кораблей. Они поплыли дальше, вверх по течению.
Он посмотрел на меня, и лицо его стало печальным.
— Так скоро… — только и промолвил он в ответ.
Я знаю, кем я была; я могу рассказать, кем я могла бы стать; но сейчас я существую только благодаря тому, что пишу эти слова. Я, правда, не совсем понимаю, как же это происходит, и до сих пор нахожу весьма странным то, что, оказывается, умею писать. Разумеется, латинский язык я знаю и говорю на нем, но разве меня когда-либо учили писать на этом языке? Что-то не похоже. Несомненно, некогда действительно существовала женщина, носившая мое имя — Лавиния, но она, скорее всего, весьма сильно отличалась не только от того, как я сама себя представляю, но и от того, какой меня представлял себе мой поэт, так что я стараюсь не думать о ней: эти мысли только сбивают меня с толку. Насколько я понимаю, именно мой поэт и придал моему образу некую реальность. До того, как он сочинил свою поэму, я была одной из самых неясных фигур прошлого, всего лишь точкой, одним из имен на огромном генеалогическом древе. Именно он подарил мне жизнь, подарил самоощущение, тем самым сделав меня способной помнить прожитую мною жизнь, себя в этой жизни, способной рассказать обо всем живо и эмоционально, изливая в словах все те разнообразные чувства, что вскипают в моей душе при каждом новом воспоминании, поскольку все эти события, похоже, и обретают истинную жизнь, только когда мы их описываем — я или мой поэт.
Впрочем, события моей жизни он не описывал. Мною и моей жизнью он, в общем-то, пренебрег. Он так мало места уделил мне в своей поэме, потому что лишь на пороге смерти узнал, кто я и какая я. Разве можно винить его за это? Нет, конечно. Было уже слишком поздно что-то исправлять, додумывать и переосмысливать, слишком поздно что-то дописывать, пытаясь усовершенствовать ту поэму, которую он сам считал далеко не совершенной. Я знаю: это его весьма огорчало. И из-за меня он тоже печалился. Но может быть, там, где он сейчас, в том подземном мире, за темными реками, кто-нибудь все же скажет ему, что и Лавиния печалится и тоскует без него.
Я никогда не умру. Уж в этом-то я совершенно уверена. Моя жизнь слишком условна, чтобы привести к чему-то столь безусловному, как смерть. Я не обладаю, если можно так выразиться, достаточной смертностью. Не приходится сомневаться, и мой образ когда-нибудь поблекнет и канет в забвение, что со мной должно было бы произойти уже давным-давно, если бы мой поэт некогда не вызвал меня к жизни. Возможно, я стану обманчивым сном, который, подобно летучей мыши, цепляется за ветви, прячась в густой листве того древа, что растет у врат нижнего мира[107], или же превращусь в сову[108], бесшумно скользящую средь темных дубов Альбунеи. Но мне не придется с болью отрывать себя от жизни и тенью спускаться во тьму подземного царства, как это было с ним, беднягой, — сперва в воображении, а потом и в реальной действительности. Он мне сказал однажды, что каждому из нас выпадает своя жизнь после смерти и приходится как-то ее терпеть; во всяком случае, я именно так поняла его слова. Но та бесцельная, пустая трата времени, пока ты скитаешься там, в нижнем мире, ожидая, что тебя либо забудут, либо ты все же возродишься, — это все же не жизнь; это жалкое прозябание, даже и вполовину не похожее на то, какой настоящей, реально существующей чувствую себя я, когда пишу эти строки, а вы их читаете. И уж наверняка оно ничуть не похоже на ту ярк