летят во все стороны. Потом Турн с силой ударит дубовым копьем со стальным наконечником в щит Палласа, и копье насквозь пробьет щит и нагрудную пластину и вонзится в грудь юноши, и тот упадет ничком, прильнув окровавленным ртом к земле. А Турн, поставив ногу на труп Палласа, сорвет с него золоченый пояс и наденет его на себя, похваляясь добычей, которая и принесет ему смерть. Эней же, услышав о гибели Палласа, вновь устремится в слепой ярости на поле брани, и хотя жрец Турна станет умолять его о пощаде, он не пощадит его и перережет ему горло; а потом он убьет Анксура, Антея, Лука, Нума, рыжего Камерса, Нифея, Лигера и Лукагуса. И Турна спасет от неминуемой гибели лишь та великая богиня, что ему покровительствует; она и уведет его с поля боя. Но этруск Мезенций, тиран из города Цере, убьет Габра, а потом и Латага, с размаху ударив его тяжелым камнем прямо в губы; затем он искалечит Палма, подрезав ему сухожилия и оставив медленно умирать; он убьет также Эванта и Мима; и Акрон, пронзенный его копьем, будет беспомощно колотить пятками по темной земле. А Цедик убьет Алкафа, Сакратор убьет Гидаспа, Рапо убьет Парфения и Орса, Мессап убьет Клония, когда тот, упав с коня, будет лежать на земле. Агис будет убит Валерием. Троний будет убит Салием, а Салий — Аэлком. Они будут убивать друг друга и умирать вместе. Затем благочестивый Эней, подчиняясь воле судьбы и богов, вонзит Мезенцию в пах свое копье; а потом он убьет сына Мезенция, Лавса, когда тот попытается защитить отца; он по самую рукоять вонзит свой меч в тело юноши, пробив его щит и разорвав тунику, сотканную для него матерью; и кровь заполнит легкие Лавса, и жизнь покинет его тело, а душа в печали устремится в страну теней. И Энею станет жаль мальчика. Но тут Мезенций вновь вызовет его на поединок, и он устремится навстречу тирану с радостным криком. И, хотя Мезенций будет осыпать его дождем дротиков, Эней сперва убьет коня под ним, а потом будет долго насмехаться над павшим воином, прежде чем перерезать ему горло. На следующий день он отошлет тело юного Палласа его отцу, царю Эвандру, и вместе с ним — четверых пленных, которых следует принести в жертву на могиле юноши… Ну что, Лавиния, нравится ли тебе теперь моя поэма?
Я долго молчала, но все же заставила себя ответить:
— Это, наверно, зависит от того, как она кончается.
— Победой славного героя над его врагом, естественно! Герой убьет Турна, когда тот, раненый и беспомощный, будет лежать на земле. Точно так же, как он убил и Мезенция.
— И кто же этот славный герой?
— Ты и сама прекрасно это знаешь.
— Но ведь он убивает без жалости, как мясник. Почему же он герой?
— Потому что он делает именно то, что должен.
— Но разве он должен убивать беспомощного?
— Должен, ибо именно так, в жестокости, и закладываются основы империй. Надеюсь, именно так это и будет понимать Август. Впрочем, вряд ли он это поймет.
Поэт отвернулся, и мы оба долго молчали. Слезы потекли у меня из глаз уже в самом начале его чудовищного повествования об этой бесконечной резне, и щеки мои были еще мокры. Первым прервал молчание поэт, и теперь голос его звучал гораздо мягче.
— Но для тебя поэма кончается вовсе не на этом, Лавиния.
Я сделала шаг к нему, потому что лицо его в темноте было почти не различить, и попросила:
— Тогда расскажи, чем же она закончится для меня.
— Для тебя она закончится вовсе не концом правления Энея, ибо править он будет всего лишь через три зимы и три лета. И не событиями у кровавого брода через Нумикус. Это произойдет не в Лавиниуме и не в Альба Лонге[154]. И не твоей смертью или смертью твоего сына закончится моя поэма. Не великими римскими правителями и консулами, не падением Карфагена и не завоеванием Галлии закончится она и даже не убийством Юлия или божественного Августа. Золотой век возвращается… да, возможно… так я думал когда-то. Но выше нос, дочь моя! Моя юная прапрабабушка! Боги Трои попадут в хороший дом, в добрые руки — твои руки; и этот дом, твой дом, будет находиться в Лации. И замуж ты выйдешь за сына Весны, сына вечерней звезды.
Я успела прямо-таки возненавидеть его, пока он вещал о той жуткой резне, но сейчас я вдруг почувствовала, что теряю его, что с каждой секундой, с каждым мгновением он уходит от меня все дальше, что я люблю его всем сердцем, что меня неудержимо тянет к нему. И я взмолилась:
— Погоди… Скажи только… твоя поэма, где говорится и обо мне… ты ее все-таки закончил?
Он вроде бы кивнул, но теперь я едва различала во тьме его высокую тень.
— Не уходи, еще не время…
— Я должен идти, моя красавица. Меня уже нет. И я присоединяюсь к великому множеству других теней, возвращаюсь во тьму.
Я громко выкрикнула имя поэта и, протягивая руки, бросилась к нему, желая удержать его, уберечь от смерти, но это было все равно что попытаться обнять ночной ветерок. И руки мои сомкнулись на пустоте.
Я так и сидела на овечьей шкуре, обхватив колени руками и завернувшись в тогу с обгорелым углом, чтобы хоть немного согреться, пока небо над алтарем совсем не посветлело. Тогда я подошла к отцу и сказала:
— Ты просыпаешься, царь? Проснись же! — И Латин проснулся и сел.
К счастью, мы догадались прихватить с собой флягу с питьевой водой, потому что поблизости от святилища хорошей воды нет, и я подала флягу отцу. Он отпил глоток, потом налил немного воды на ладонь и протер лицо.
— Значит, ты слышал голос моего деда? — спросила я.
Он ошалело, словно еще не совсем проснувшись, посмотрел на меня и сказал:
— Да, я слышал его голос; он доносился из лесной чащи.
Я молчала, терпеливо ожидая продолжения.
Отец покосился в сторону темного леса и странным голосом — ровно и монотонно, словно слова молитвы, — отчетливо произнес:
— Не позволяй дочери Лация выходить замуж за человека из Лация. Пусть она возьмет себе в мужья чужеземца, который вскоре сюда прибудет, который прямо сейчас пристает к италийскому берегу. И царство ее сыновей и внуков будет куда более великим и могущественным, чем Лаций.
Отец умолк и снова посмотрел на меня. Я кивнула:
— Мне все ясно. И я, конечно же, подчинюсь воле оракула.
Латин встал, неловкий, громоздкий, пожилой человек, который давно отвык спать под открытым небом на жесткой земле, растер бедра, с трудом расправил плечи и размял затекшие руки.
— Я уже стар, дочка, — сказал он. — Как мне теперь объявить этим молодым воинам, что мы всем им отказываем? А придется. — Он покачал головой и горестно понурился. — Ах, если б живы были мои сыновья! Нет, Лавиния, слишком я стар для всего этого!
Я просто его не узнавала — никогда еще он так не говорил. А я не находила слов, чтобы ему ответить, как-то возразить — я была еще слишком молода. Меня охватила лишь неожиданная и совершенно непостижимая жалость к отцу, но, с другой стороны, мне вовсе не хотелось его жалеть, нашего гордого и мудрого правителя.
Латин, качая головой, побрел в лес, чтобы помочиться, но вернулся, уже несколько приободрившись, да и держался чуточку прямее.
— Не бойся, — сказал он. — Никаких оскорблений от них я не потерплю. Я все еще вполне способен защитить и свою дочь, и свой дом, и свой город. — И мы с ним принялись собирать свои немногочисленные пожитки, а когда покончили с этим, он сказал: — Мне бы только хотелось, чтобы мать твоя не испытывала столь сильного желания выдать тебя за Турна. Впрочем, я могу ее понять — это ведь ее племянник; ей, наверное, кажется, что таким образом она как бы вернет одного из своих сыновей. Ну что ж, милая, пора и в путь. — И Латин, тяжело ступая, двинулся по тропе, а я пошла следом.
Когда мы вышли на опушку, где устроились на ночь наши провожатые, они еще только просыпались. В небе над восточными холмами ярко горела заря, и вокруг стоял такой щебет, что казалось, будто разом запели все птицы на свете. Близ опушки леса протекал ручеек, и мы с отцом, опустившись на колени, хорошенько умылись. Вскоре поднялись и все остальные, и я услышала, как отец рассказывает им о велении оракула. Это меня в очередной раз очень удивило. Я-то считала, что Латин объявит об этом при большом стечении народа и, возможно, пригласив женихов, чтобы сразу всем объяснить, что я не выйду ни за одного из них, поскольку это мне запрещено высшими силами и нашими великими предками. То, что отец рассказал об этом прямо сейчас, означало, что уже через полчаса после нашего возвращения в Лаврент все это будет известно каждому в городе, а через день-два об этом будет знать любой человек в Лации. Я никак не могла понять, зачем отец так поступает. Впрочем, возможно, ему просто не хотелось самому говорить об этом Амате, и он надеялся, что она все узнает либо от меня, либо из уст наших сплетниц.
Но она была первой, кого мы увидели в регии; она почти бежала нам навстречу через двор, раскрасневшаяся, взволнованная, и показалась мне еще красивее, чем прежде.
— Я все знаю! Вы оба мне снились! — кричала она. — Я так рада!
Мы с отцом остановились, глядя на нее с тупым изумлением, точно коровы. Не сомневаюсь, вид у нас был самый дурацкий. Но она схватила меня за руки, поцеловала и снова воскликнула:
— Ох, как я рада!
— Но чему ты радуешься?
— Как чему? Я видела во сне ложе новобрачных! И это было в Ардее! Мне снилось это всю ночь!
Возникла неловкая пауза, и тут мой отец громко и совершенно не к месту заявил:
— Амата, оракул запрещает Лавинии выходить замуж за уроженца Лация. Она должна ждать какого-то чужеземного жениха.
— Нет! Ничего подобного оракул не говорил! Я же сама все видела! И все слышала!
— Амата, успокойся, — сказал отец. — Мы непременно все с тобой обсудим, но наедине. Лавиния… позови женщин… Уходите отсюда и заберите с собой твою мать. — И он, резко повернувшись, широкими шагами удалился в свои покои.
Моя мать бросилась было за ним, потом вдруг растерянно остановилась и повернулась ко мне: