Вся Урсула Ле Гуин в одном томе — страница 260 из 489

Странно: Эней в своей далекой Трое никогда не слышал арвальской песни, а вот мой поэт в своей далекой Мантуе, за горами и за долами, хорошо знал ее, хоть эта Мануя и таилась еще во тьме грядущих времен. Значит, он мог слышать ее и через сотни лет после того, как я впервые ее услышала. В ту ночь в Альбунее, рассказывая моему поэту о нашем хозяйстве и нашем образе жизни, я спросила у него, соблюдают ли его люди амбарвалию, а он в ответ улыбнулся мне и запел эту песню, которая уже и в мое время считалась невероятно древней: «Не оставьте нас, о лары, помогите нам!..»

* * *

Время Марса — это время земледельца и воина: весна и лето. В октябре салии убирают подальше свои копья и щиты. Все войны заканчиваются, когда в дом приходит новый урожай. В тот год Латин в октябре принес в жертву лошадь — этот праздник Октябрьской лошади единственный, если не считать похорон царя, когда в жертву высшим силам приносится конь. На этот праздник люди собрались со всего Лация, благодарные за мир в стране и за прекрасный урожай. Это был, пожалуй, последний большой праздник, проводившийся в Лавренте.

Мы несколько дней гостили там, и Эней помогал моему отцу в отправлении обряда. Я больше не имела на это права — выйдя замуж, я перестала быть дочерью этого дома и стала матерью своего дома и своего народа. Зато маленький Сильвий, наследник Латина, получил разрешение взять со стола блюдо с жертвенной пищей и после трапезы отнести эту пищу к очагу Весты и бросить в священный огонь. Рядом с ним шла мать Маруны, помогая ему не уронить в огонь и само блюдо. «Только бобы, Сильвий», — шепнула она ему, и он с важностью кивнул: «Ага! Тойко бы!» Ему еще полагалось сказать: «Да будут боги милостивы к нам», но это уж мы сами сказали за него.

В тот год осень была чудесная, мягкая, с богатым урожаем, да и зимние дожди были обильными и теплыми. В суете повседневных забот и хлопот, в постоянных радостях и тревогах, связанных с маленьким сынишкой, в любви и неизменном удовольствии от общения с Энеем я совсем потеряла счет дням; все они как бы слились в один долгий день и одну долгую, благословенную ночь. Но все же порой я просыпалась без всяких видимых причин во тьме зимней ночи и чувствовала, как холодеют от ужаса тело мое и душа при мысли о том, что это уже третья зима.

И, вспомнив об этом, я становилась холодной, как лед у берегов застывшей реки, и долго лежала без сна, и разум мой мучительно пытался найти решение той задачи, у которой решения не было. Поэт сказал мне, что Эней будет править всего три лета и три зимы. Но считать ли то лето, когда мы поженились, первым из этих трех? Мне казалось, что раз то лето, когда Эней стал править в Лавиниуме, уже наполовину прошло, то отсчет пресловутых трех лет и трех зим следует начинать с зимы, а значит, у нас впереди еще есть одно лето, третье и последнее. Но все-таки до этого лета еще есть время, оно еще далеко, да и весной он наверняка не умрет!

Но почему он должен умереть? А что, если поэт вовсе и не это имел в виду? Ведь он не говорил, что Эней умрет; он сказал только, что его царствование продлится три года. Так, возможно, он просто откажется от трона и передаст бразды правления Асканию? А сам будет жить да поживать и проживет долгую счастливую жизнь, которую вполне заслужил? Почему же мне это раньше-то в голову не пришло?

Мысль об этом настолько меня ошеломила и захватила, что я так больше и не уснула, а утром, когда Эней проснулся, едва удержалась, чтобы не крикнуть: «Отдай свое царство Асканию!»

Впрочем, у меня хватило ума не предлагать ему этого. Но через день или два я все же спросила — словно просто так, из праздного любопытства, — не думал ли он когда-нибудь о том, чтобы сложить с себя бразды правления и жить, как самый обычный человек.

Эней быстро глянул на меня, и в его темных глазах блеснула молния.

— Подобного выбора у меня не было, — сказал он, — ведь я племянник Приама и сын Анхиса.

— Но сейчас ты живешь в другой стране, и, возможно, здесь твои славные предки менее важны, чем твои сыновья.

— Если я и допущу подобную мысль, то что потом? — сказал он после некоторых раздумий. — Я самой судьбой послан, чтобы править здесь. Гектор и Креуса вставали из могил, чтобы сказать мне, как именно я должен поступить. Мне предначертано было привести своих людей в эти западные края, основать здесь город и править в нем. И жениться, и родить сына… И вряд ли ты можешь утверждать, Лавиния, что я не исполняю свой долг. — Если сперва он говорил очень серьезно, то теперь с трудом сдерживал улыбку.

— Никто и никогда не стал бы этого утверждать! — горячо воскликнула я. — Но ведь все перечисленное ты уже сделал! Ты выполнил все, что велела тебе судьба, как бы тяжело тебе ни приходилось в жизни! Все эти странствия по морям, штормы, кораблекрушения, гибель товарищей, необходимость сражаться и побеждать даже после того, как ты наконец достиг поставленной цели… Ты уже стал царем, Эней, ты заложил основу своей династии! Неужели тебе никогда не хотелось сказать себе: ну вот, я и совершил все задуманное, может, теперь мне пора отойти в сторону и немного отдохнуть в тихой гавани?

Он некоторое время внимательно смотрел на меня — ласковым задумчивым взглядом — и явно пытался понять, почему я так говорю, но не находил ответа. Наконец он сказал:

— Но Сильвий пока еще слишком мал, чтобы я мог отойти в сторону.

Я была настолько напряжена, что эти слова заставили меня рассмеяться.

— О да! Сильвий еще слишком мал! А вот Асканий…

— Ты хочешь, чтобы Лавиниумом правил Асканий? — Похоже, подобная мысль потрясла его до глубины души; у него даже выражение лица переменилось, стало жестким, суровым, хотя и ненадолго; вскоре взгляд его опять потеплел; видимо, он решил, что догадался, почему я прошу его оставить трон. — Но Лавиния, дорогая моя жена, ты не должна так сильно за меня тревожиться! И, кстати, куда безопаснее быть царем, чем обычным воином. Да и в любом случае никто из нас не знает дня своей смерти; тут мы не вольны распоряжаться. И нет нам от нее спасения. Ты же и сама это прекрасно понимаешь.

— Да, понимаю.

Он обнял меня, желая ободрить и утешить, и я крепко к нему прижалась.

— Но неужели ты и вправду готова отказаться от царского трона, лишь бы избавить меня от хлопот, связанных с управлением страной? — удивленно спросил он. А я, пожалуй, совсем и не думала над тем, какая участь будет уготована мне самой. Эней между тем продолжал, явно начиная меня поддразнивать: — Кто же займет твое место? Коли так, нам надо немедленно женить Аскания! — Уж кто-кто, а Эней-то прекрасно понимал, сколь ужасна для меня мысль о том, что придется передать заботу о моем народе и моих пенатах какой-то чужой женщине. Я просто в отчаяние пришла; мне было ужасно стыдно и казалось, будто меня поймали на лжи, на жалком обмане, на глупой проделке. Я даже ответить ему не могла и покраснела так, как это часто со мной бывает — с головы до ног. Эней заметил мое смущение, нежно меня поцеловал, и я почувствовала, как в нем разгорается страсть. Мы с ним находились во внутреннем дворике, и рядом не было никого.

— Идем же, идем скорей! — нетерпеливо воскликнул он, и я, все еще полыхая румянцем, последовала за ним в спальню, где наш диалог обрел уже совершенно иную форму.

Но после того дня слова поэта об отпущенном Энею сроке уже постоянно крутились у меня в голове, постоянно присутствовали где-то на заднем плане, точно те темные ручьи, что текут под землей; я ни на секунду не могла забыть о них. Но все же упрямо думала: должен же быть какой-то иной способ толкования этих слов, согласно которому Эней вовсе не должен умирать через три года, едва начав царствовать в Лации! А что, если слова поэта означают всего лишь, что его правление здесь закончится, но он завоюет какую-нибудь соседнюю страну и станет править там? А может, он вместе со мной и Сильвием вернется на родину и вновь отстроит там прекрасный город Илион, о котором рассказывали мне Ахат и Серест — с мощной крепостью, с высокими стенами и башнями, — и станет там царем? А может, он и не умрет, а всего лишь тяжело заболеет и будет так ослаблен недугом, что Асканию придется взять на себя управление страной, а впоследствии он и станет царем, зато Эней выздоровеет и будет жить с нами, радуясь жизни и маленькому сыну… Нет, он будет жить, он не умрет! И разум мой, перебирая одну невероятную возможность за другой, метался, как загнанный гончими заяц, пока три старухи, три Парки[180], плели и отмеряли нить нашей судьбы.

* * *

Зима, как я уже говорила, была мягкой, но долгой. В январе шли сплошные дожди, дороги развезло. В Лавренте случилось знамение: Ворота Войны, которые когда-то открыла моя мать, а мы с Маруной и другими жителями города три года назад закрыли и заперли, вдруг снова сами собой распахнулись. В календы февраля люди пришли утром к алтарю Януса и обнаружили, что ворота открыты настежь. Железные скобы запора, в которые вкладывался мощный брус, насквозь проржавели, отвалились, и брус упал на землю. Да и петли, покрытые ржавчиной, так провисли, что закрыть ворота было невозможно. Латина все это весьма встревожило, однако он считал, что не стоит вмешиваться и чинить скобы и петли, пока не станет окончательно ясно, что именно боги хотели нам сообщить. Никто не знал, почему скобы и петли священных ворот были сделаны из железа, металла несчастливого[181], которым никогда не пользуются в святилищах. Латин велел кузнецам изготовить новые скобы и новые петли из бронзы, но пока что не стал ни чинить, ни запирать Ворота Войны.

Тревожные вести приходили также с востока и с юга, от Альбанских гор. Крестьяне, жившие близ тамошних границ, то и дело сообщали о вооруженных налетах, о том, что налетчики жгут амбары и угоняют скот. В итоге, разумеется, возникали бесконечные стычки между рутулами и латинами, грозившие превратиться в настоящую войну. А вскоре тот самый рутул Камерс из Ардеи, который два года назад возглавил столь неудачную и совершенно нелепую атаку на Лавиниум, прислал к нам гонцов с жалобой, что его город постоянно находится под угрозой, а ег