Вся жизнь и один день — страница 32 из 46

93

— Простите мне эту шутку! — произнес он вслух, словно те, кто это все закрывал, могли его услышать, — Да и были ли они — которые все закрывали?

Все эти слова он сказал громко, обращаясь к горам, и вздрогнул: от прозвучавших в одиночестве слов сразу стало таинственней на пустом берегу. Казалось: сейчас из-за кустов и камней, из-за деревьев выйдут к нему все герои минувших лет… он даже оглянулся. «Все от шума реки, — подумал он. — Когда вот так постоянно шумит в ушах одно, кажется, что позади тебя происходит еще что-то, что ты не слышишь».

94

В МИПиДИ он поступал два раза — после первого курса Самаркандского училища и после второго, приезжал на свой страх и риск, один раз даже зайцем в поезде — путь-то не близкий! — и все неудачно, а на третий раз — уже развязавшись окончательно с Самаркандом — поступил в Суриковский. Хотя МИПиДИ ему нравился больше. Семенов до сих пор жалел, что туда не поступил. Помещался этот закрытый потом институт в большом здании сороковых годов на окраине Москвы — сейчас Семенов даже не помнит где — помнит только: вокруг было страшно много железнодорожных путей, институт был окружен ими, как плоской поблескивающей паутиной, уходящей вдаль в оба конца. Через эти пути Семенов пробирался утром среди железнодорожных вагонов — напрямик — с этюдником через плечо — спешил на экзамены в своем синем бумажном костюме и китайском, защитного цвета, плаще «Дружба», в брезентовых туфлях… По этой железной, поблескивающей на мазутной земле паутине он полз на экзамены, как синяя муха на сладкое. Да, сладкими были для него эти экзамены, и сладким этот институт, и сладкими эти годы, несмотря на все неудачи! Сладким было и непонятное иностранное слово «абитуриент»…

Абитуриентом ему пришлось быть довольно долго — благодаря тому, что его не принимали, — это было ему и неприятно, и приятно в одно и то же время. Неприятно — потому что не принимали, он уже стал бояться, что вообще никогда никуда не поступит, а приятно — потому что быть абитуриентом — это щемящее счастье неизвестности, полной великих обещаний! Поэтому он и страдал, и радовался, что продлевалось это сладкое состояние. Само мгновение победы он всегда ценил меньше, чем полное борьбы и ожиданий время до и полное удовлетворения время после. Вот и сейчас тоже было такое время после всех его побед…

Семенов отошел от этюда на два шага, посасывая кончик колонковой кисточки, которой он уже начал отрабатывать детали — камни на склоне горы, стволы и ветви деревьев.

— Хоп! — удовлетворенно произнес он свое любимое самаркандское слово, склонив голову набок. — Прекрасно!

Серовато-зеленая гора на этюде получилась на славу — вместе с плавающими на ее фоне серыми тучами… и контур оранжево проглядывал местами, оживлял гамму…

— Ты должна мне сказать спасибо, гора! За портрет! — улыбнулся Семенов. — Подумать только, — наклонил он голову набок, — и такого художника они не захотели принять в МИПиДИ!

95

— Что вы талантливы — спору нет! — услышал он вдруг позади себя давно позабытый, но знакомый голос — И кто же спорит?! Но вы сами должны понять, что таланта еще мало — необходимо знать общественное лицо человека!

— А, это вы! — ответил он, не оборачиваясь: боялся спугнуть эту даму из прошлого — заведующую приемной комиссией МИПиДИ. Он ее и так видел: полная дама в очках, в ореоле ярко-рыжих крашеных волос. На лице глубокое сознание собственной интеллигентности.

— Разве мало вам моего общественного лица? — обиделся он. — Скольких комиссий я член, не говоря уже…

— Да, сейчас-то это так! — заискивающе перебила рыжая дама. — Разве мы вас сейчас бы не приняли, Петр Петрович? Нашего дорогого классика?

— Так вам нравится мой этюд? — спросил он самодовольно.

— Восхитительно! — воскликнула она. — Облака дышат! И река внизу под горой — так и плещет, отражая небо… великий вы мастер, Петр Петрович!

— А ведь не приняли! — сказал он торжествующе. — Сколько горя и боли вы мне тогда принесли, не можете себе представить!

— Понимаю, Петр Петрович! — она перешла на шепот. — Но признайтесь: по композиции у вас все же тройка была… в первый раз!

— Согласен! Хотя это спорно… Но допустим: в первый раз я очков недобрал — а во второй раз? Сдал на круглые пятерки!

— Не совсем так! — возразила дама. — Сначала вам поставили все пятерки, а на другой день комиссия пересмотрела ваши работы, и за композицию вас снизили до четверки… разве не помните? И в результате вы опять недобрали очков.

— Помню, — сказал он огорченно. — Это был удар! Несправедливый, жестокий! Удар в спину!

— Но почему же так резко… — залепетала дама.

— Так! — крикнул Семенов, и его голос отскочил от гор, смешавшись с шумом реки. — Я был твердо уверен, что у меня одни пятерки! Да что там уверен — я это просто знал! И спокойно приехал через два дня за результатом. Вошел в здание института, уже чувствуя себя его хозяином, с ощущением заслуженной причастности смотрел я на картины и скульптуры в коридорах и залах, даже просто на пустые подрамники и холсты, на куски мрамора и деревянные чурбаки будущих статуй, многие из которых могли быть моими! Я подошел к доске объявлений, на которой вывешен был список принятых, и не нашел себя там! Я растерялся… Сперва я подумал, что это недоразумение, а потом вы же и объяснили, что комиссия снизила мне балл за злополучную композицию. А ведь моя композиция была отличной, согласитесь! — вызывающе закончил он эту длинную тираду.

— Согласна, Петр Петрович! — пролепетала дама. — Но я же вам тогда и все остальное объяснила, вы меня вынудили…

— Вы сказали, что я не комсомолец…

— Вы не были ни комсомольцем, ни членом партии, ни участником Отечественной войны! — вскинулась дама. — Мы совершенно не знали вашего лица! Могли ли мы знать, что вы в действительности из себя представляете? Скажите.

— Ну, не могли, — ответил он мрачно.

— А что за время было! — победоносно продолжала рыжая дама. — Вспомните, Петр Петрович! Страна залечивала послевоенные раны, ужасная война была за плечами! Много шаталось по нашей земле тайных, неразоблаченных врагов, бывших полицаев, разных подонков, сотрудничавших с фашистами… и вообще! Это надо понимать. Вы на моем месте поступили бы так же.

— Это еще как сказать!

— Не спорьте, Петр Петрович! А потом — я же не закрыла вам дорогу! Я сразу увидела, что вы талантище необычайный, что вы сильный человек, что пробьете себе дорогу! Я… я полюбила вас! Да, да! Помните, что я сказала вам напоследок?

— Вы сказали: «Риск — благородное дело… рискуйте в третий раз…» Но через год институт был закрыт…

— В том-то и дело, — примирительно сказала дама. — Так что весь этот разговор выеденного яйца не стоит…

96

Семенов оглянулся — палатка была приоткрыта, и ветер теребил входную полость. «Надо зашнуровать полость, — подумал он. — Как же это я так оставил? Ведь комары налетят…»

Зашнуровав палатку, Семенов захлопнул коробку с красками, сполоснул кисти, стряхнул их, положил в этюдник, выплеснул воду из банок — в траву, скомкал и бросил в потухший костер листки палитр. Потом он достал трубку и закурил, ожидая, пока высохнет этюд.

Когда этюд просох, Семенов закрыл этюдник, убрал ножки — сдвинул их — и полез с альбомом и этюдником в палатку. Там он положил все аккуратно в уголочке и присел на матрац, скрестив ноги, продолжая дымить…

97

…«Ведьма!» — подумал он о рыжей даме. Жаль, что он с ней только мысленно разговаривал. Что больше ее так и не встретил. Через несколько лет он поступил в Суриковский — после разных новых передряг, — рыжая дама ему больше не встречалась…

И все-таки он поговорил на эту тему! Отвел-таки душу! С другим, правда, человеком, но удивительно похожим на рыжую даму. Хотя человек этот вовсе и не рыжий и вовсе не дама — лысый старик со смешной фамилией Лев-Зайченко. С одной стороны, он был действительно Лев — гроза института, куда поступил Семенов, с другой же стороны, это был довольно жалкий человечишка, безликий, и к этой его сущности очень подходила вторая половина фамилии — Зайченко. Был этот старик — как и та дама — председателем приемной комиссии да плюс еще завкафедрой искусств.

«Все в них одинаковое, — ехидно подумал Семенов, — за исключением волос… и еще кой-чего… а так никакой разницы!» Он усмехнулся и тут же подумал мельком, что это ехидство весьма запоздалое утешение. Хотя от разговора со Львом-Зайченко он хоть как-то утешился…

Разговор состоялся совсем недавно, перед отлетом сюда, на Север. Семенов пришел в свою поликлинику на так называемую диспансеризацию, которую он в шутку называл «инвентаризацией». И тот старик тоже пришел, тоже прикреплен был. В общем, встретились они возле рентгеновского кабинета, в пустом коридоре перед закрытой дверью, на которой светилось красное табло: «Не входить! Идет сеанс!»

— Вы крайний? — спрашивает Семенов, сразу узнав старика. — За вами никого?

— Никого, — подобострастно улыбается тот, тоже узнав Семенова. — Подсаживайтесь.

Семенов отметил про себя эту легкую подобострастность. Перед его мысленным взором встали институтские годы; в те годы подобострастно улыбался не Лев-Зайченко, а наоборот: Семенов всегда подобострастно улыбался ему, этому четверть века назад кровью налитому бодряку. Особенно памятен был Семенову один случай, когда он чуть не на коленях перед этим Львом стоял.

Дело в том, что и в этот второй институт — в третий уже раз! — Семенова тоже не хотели принимать. Хотя на этот раз дела Семенова выглядели лучше, — у него уже была справка об окончании художественного училища. Семенов опять отлично сдал все экзамены, но в список принятых почему-то не попал. Это «почему-то» уже было ему ясным до боли. Семенов был одинок как перст, у него не было никаких покровителей, никакой поддержки, тетка к тому времени уже померла, да и живая она не могла бы ему помочь. Он опять был белой вороной, залетевшей сюда бог знает откуда, — весьма неясной призрачной белой вороной. К этому самому Льву-Зайченко он и ходил тогда слезно умолять принять его. И Лев-Зайченко сказал наконец: «Рисуете вы, дорогой мой, прекрасно, вполне профессионально, и учиться вам у нас нечему… Но так уж и быть! Приму я вас на заочный… возвращайтесь назад и работайте. Будете приезжать к нам два раза в год сдавать экзамены». Все это была, конечно, ложь — работы Семенова были хорошими для абитуриента, но отнюдь не профессиональными — все это была отговорка, чтобы отвязаться от нежелательной темной личности, какой был тогда Семенов для всех институтов. Может быть, эти мысли уже отдавали манией преследования? — но куда прикажете деваться! Семенов отлично понимал, что если уедет заочником назад, в свою Среднюю Азию, то никогда этот институт не закончит: приезжать два раза в год на экзамены было бы ему не под силу. Засосала бы его провинция, спился бы там, вероятно. И Семенов, поступив на заочный, оставался в Москве на птичьих правах. Как он тут жил, не имея ни прописки, ни квартиры, как питался, как одевался — вспоминать долго. Достаточно вспомнить вьюжную московскую ночь, когда он не знал, куда ехать спать, да и денег не было буквально ни копейки, и вдруг один странный милиционер, проверив у Семенова беспрописочный паспорт, дал ему рубль на дорогу, чтоб Семенов смог уехать за город к случайным знакомым, — достаточно это вспомнить, чтобы опять на мгновение остро пережить все те годы. Встретить бы сейчас того необычайного милиционера — но где ж его найдешь… вместо того милиционера — вот, видит он этого тихого, благообразного Льва-Зайченко. И Лев-Зайченко тоже смотрит на Семенова — с подобострастной любезной улыбочкой, не теряя, между прочим, добропорядочного стариковского достоинства. «А он, пожалуй, ещ