Всяческие истории, или Черт знает что — страница 13 из 40

С жутким криком пролетел между дубами сыч, мимо Курта с фырканьем пронеслась стая кабанов, а голодные волки оглашали ночь воем; но Курт на это внимания не обращал, он давно привык ко всему этому, однако в первый раз собственные мысли занимали его больше кабана или волка. Устало плелся его конь по лесу, шпоры больше не подгоняли его; но теперь он забеспокоился, вскинул голову, прянул в сторону, потянул ноздрями воздух; Курт едва удержался в седле и с большим трудом удалось ему заставить коня идти дальше. Поначалу он подумал, что конь учуял зверя неподалеку, но поскольку нападения не последовало и тем тише делалось вокруг, чем дальше Курт пробирался в лес, он не мог понять, в чем дело; конь дрожал, упрямился и вертелся на месте.

В страхе и волнении добрался он до места, где из-под земли бьет ключ в Бахтеле, там конь уперся, словно врос копытами в землю, — ни шпоры, ни кнут, ни проклятия не могли сдвинуть его с места. Конь был добрый, надежный, единственное создание, к которому Курт был по-настоящему привязан, о котором заботился. Курт не понимал, что бы это значило. Он вглядывался вперед, нет ли чего на пути, волка ли, убитого ли зверя, но снег был чист. Тут показалось ему, будто туман впереди собрался в черную стену, потом будто распахнулись в стене огромные ворота, а внутри ворот — непроглядная тьма, а из тьмы той доносится наружу грохот, словно грохочет в брюхе у горы камнепад; тут донесся до него вроде как жуткий гомон странных звуков, которые тут же превратились в собачий вой, крики разъяренных охотников, что несутся из лона тьмы прямо к зияющим в стене воротам. Словно молния по ясному небу, пронеслась у него мысль, бросился из глаз в самое сердце ужас, и не успел Курт опомниться, как из ворот показалась дикая, яростная охота; с ужасающим ржанием бросился конь прочь. Курту же показалось, будто сросся он с конем воедино, стал зверем, за которым несутся с диким и яростным гиканьем охотники. Стал ли он кабаном, оленем, этого он не знал, но шерсть у него вздыбилась, и каждый волосок стал зрячим, и увиденное каждым из тысячи глаз вселяло в сердце адскую боль и смертельный ужас. Каждый глаз видел собственные мерзости, свои ужасы, каждый заставлял сердце заходиться в несказанном трепете, каждый заставлял нестись все быстрее. Они видели ужасных егерей, заросших столетними бородами, лица их перекошены были столетней яростью, глаза их горели, словно пламя самого ада, руки их занесли копья, натянули луки, а позади них, черного, как сама ночь, увидели они главного охотника; взмыленный конь его был сама тьма, лицо же его подобно было пылающей печи, скрытым черной тучей недрам земным, что извергают снопы пламени. За ними неслись собаки, жуткие чудовища с человеческими лицами, разевали пасти на Курта и гнались за ним с отчаянными криками. Все их лица Курт знал, первое принадлежало его собственному отцу, сразу за ним распахнул крокодилью пасть дед, а за ним в жутком оскале и пене бежали мать и бабка, лязгали окровавленными зубами, и вели за собой с леденящим душу завыванием целую свору родных. А вокруг, меж кустарников и деревьев, увидел он еще многие сотни лиц, и все эти лица были ему знакомы; принадлежали они всем тем, кого он мучил, бил, унизил, ограбил и убил; все они с наслаждением наблюдали за погоней, все кричали: «Ату его, ату!», и еще яростнее неслась за ним отвратительная свора, и некоторые звери преграждали ему путь, выбегали на него из леса и кустов, и всех их он тоже Знал. Это были кони, которых он извел или загнал, дикие звери без числа, которым он без нужды причинил боль и жестокие страдания перед тем, как убить. Все это видел он каждым волоском на теле; и кровожаднее выли на него собаки, отчаяннее гнались за ним охотники, злее бросались на него звери, бешено раздавались вокруг крики «Ату его, ату!». В тысячу раз сильнее прежнего горел в его сердце страх, горы мешали ему вздохнуть, целые миры висели у него на ногах и тянули вниз, в ярости клацали зубами на него собаки; в одно ухо вцепилась мать, на затылке сомкнулись челюсти отца, глухо раздавались крики егерей; наконец силы его покинули, он остановился, и копье черного рыцаря пронзило его насквозь, он ощутил, как удар этот прервал его жизнь. Однако он не умер, с чудовищной болью чувствовал он, как член за членом отпадает от его тела, видел, как каждый из них стал существом, и, накрытый ударом пылающего кнута Черного всадника, содрогнулся от адского жара, что пронизал все его тело и кости; он и сам стал одной из жутких собак этой охоты, и все обжигающие удары кнута сыпались на него; отчаянно взвыв, он устремился вперед. Перед ним, обернувшись женщиной и детьми, мчались отделившиеся его члены — то была его жена, его дети, и он несся за ними адским псом с жутким воем. С криками и в слезах бежали они от него, с адским воем гнался он за ними, подгоняемый ударами адского кнута, и приближался все ближе, плач их пробирал его до самого нутра, удары кнута становились все горячее, все беспощаднее, заставляли бежать все быстрее, выть все громче. Перед ним бежал младший сын, он догонял его, тот вскрикнул, он замедлил бег; но удары все сыпались, обжигали, он взвился в жутком прыжке, в отчаянии сомкнул ужасные челюсти, раздался исполненный боли крик, что пронесся по всему лесу и небу, ребенок вырвался, мать обернулась, подхватила дитя и еще быстрее побежала вперед. И снова был он все ближе и ближе к другому ребенку, от крика его разорвалось бы сердце, за ним с адским воем несся отец, хлопая черно-коричневой пастью с пылающими зубами, силясь дотянуться до нежной плоти, и чем ближе он был, тем злее становились за его спиной охотники, тем яростнее свистел кнут. Он снова сомкнул пасть, и снова вскрикнул ребенок, снова бросилась назад мать, подхватила и его и бросилась вперед. Но все ближе подбирался он к третьему ребенку, и громче и громче, еще более отчаянно раздался его крик, и чем ближе он был, тем ужаснее впивался кнут в плоть, и когда пасть его уже коснулась ребенка, когда он закричал от неимоверного страха, кнут превратился в копье, что вошло в его бок, рассыпая искры; в гневе от адской этой боли захлопнул он пасть, но не схватил дитя, мать бросилась против него, обрушилась на него с нечеловеческой силою. Тут члены его вдруг обмякли, все вокруг стихло, он погрузился в черную ночь, и ночь становилась все чернее, пока он не перестал видеть, какой черной она была.

Над землей под покровом тумана забрезжил святой день, но солнце рождения Господа не пробилось в сердце Агнес, на душе у нее был туман; там обитал сумрак времени, сумрак нужды, сумрак вдовства, когда нечем кормить детей, великая нужда женщины, муж которой пожирает все, что она сберегла для детей. И пока еще утренние сумерки были погружены в туман, она поднялась, взвалила на усталые плечи дневную свою ношу, сама отперла ворота, чтобы послать девку за коровьим молоком. Но едва створка подалась, как к ее ногам упало тяжелое тело, — перед ней в беспамятстве лежал Курт. Она не вскрикнула — нервы ее были слишком закалены, но все же очень испугалась; ей показалось, он убит и его тело подбросили сюда, чтобы замести следы. Впрочем, скоро она убедилась, что он еще жив, но охвачен ужасной болезнью. Она затащила его внутрь, позаботилась о нем, но снова и снова присаживалась смерть на его ложе, да только напрасно; Агнес одержала победу, к Курту вернулось сознание, но поначалу с большой опаской. Последние события снова встали перед его душевным взором, и когда он очнулся, его вновь обуял ужас и лихорадка вновь завладела его мыслями. Но наконец жар унялся, светлые мгновения взяли верх, мысли путались все меньше, он снова мог говорить, причем так, что его можно было понять. Он осведомился о коне, но о нем ничего известно не было, никто о нем не слышал, не видел его трупа, как его ни искали. Он пожелал знать, где его нашли, но не поверил в то, что ему рассказали.

Часто спрашивала его жена, как он добрался до ворот замка; долго не хотел он отвечать, но постепенно, благодаря заботе, сердце его смягчилось, сделалось отзывчивее, чем от сентиментальных нежностей, которых он не терпел, и тогда он рассказал Агнес, что стряслось с ним по пути домой в ночь на Рождество. Он рассказал, что за видения его посетили, чего он натерпелся и что видел под конец; но как очутился у ворот, этого он не знал и объяснить не мог.

Особенных сердечных излияний о прошлом и будущем ни от Агнес, ни от Курта не последовало, все это в ту пору еще не вошло в моду и ни один из них не был к этому склонен, но Курт впервые почувствовал, как хорошо дома, словно в натопленной комнате после снежной бури; он впервые почувствовал, какая хорошая и прилежная у него жена, он впервые познал радость отцовства и гордость, какую испытывает отец, наблюдая за детьми, и слушать их лепет было единственной его отрадой; можно даже сказать, он только теперь по-настоящему узнал своих детей. Болезнь не прошла бесследно, за выздоровлением последовала длительная слабость, ничто не влекло его из дому, он впервые остался дома надолго, увидел, как обстоят дела, и привязался к дому, полюбил родных, начал участвовать в их жизни, помогал детям плести сети и ставить силки, обучил их искусству охоты и рыбной ловли, а еще — обращаться с оружием, и множеству хитростей в лесу и в поле, на болоте и в ручьях. Восторгу детей от этих искусств, секреты которых раскрыл им отец, удивлению от его умений, радости, с какой они все перенимали, не было предела, все это укрепило связь между отцом и детьми, и эти узы было уже не разорвать, потому как и они только теперь по-настоящему узнали отца, ловкость и сила которого их поразила. Все, чему он их обучил, скрасило их жизнь. Все, чего требовала от них мать, они переняли от отца, а до этого все их усилия никак не могли привести к удовлетворению матери, теперь же малые их старания приносили богатые плоды.

Агнес наблюдала за всем этим с огромной радостью, но ни разу не проронила ни слова; не потому, что знала, что излишней похвалой часто достигается противоположный эффект, а потому, что все это казалось ей совершенно естественным, а длительные нотации и проповеди тогда, опять же, были еще не в моде.