Курт привык к дому, ощутил себя полноценным его хозяином, научился чувствовать его радости и горести, дом словно бы стал его вторым телом, и чем больше проходила его слабость, тем больше принимал он участия в жизни своих ребятишек, помогал им ловить диких уток, показал им лучшие места для ночевок, засад на дичь, что собиралась на водопой или в поле. Эта полная радостей жизнь, схожая с весной, когда каждое утро появляется нечто новое, будь то цветок или травы, приносила Курту все больше радости, она не имела ничего общего с необузданной и дикой жизнью, что он вел раньше, где не было ничего, кроме распрей и гнева, единственным содержанием которой был разбой. Чем больше радостей сулила эта новая жизнь, тем более пугающими представлялись ему воспоминания о ночи накануне Рождества; и хотя с течением времени такие воспоминания бледнеют, ему с каждым днем становился все яснее и понятнее тот урок, что был преподан ему в тот страшный час, воспоминание это было еще совершенно живо, и каждый раз волосы у него вставали дыбом, а спина холодела от ужаса. Он не часто погружался в размышления, но все ж таки думалось ему, что все это произошло не просто так, а имело для него особое и совершенно определенное значение, будто бы сам дьявол и его приспешники должны были его схватить и погубить, но что-то спасло его, вырвало из их лап, и при этом уже навсегда. Был ли то серебряный крестик, что он тем утром сорвал с шеи мельника да забыл проиграть, и так и носил при себе, а может, и ангел-хранитель в лице жены, — этого он не знал, да и как удалось ему добраться до ворот замка, не понимал; должно быть, его все-таки доставил туда ангел. Во всей округе больше всего дичи водилось именно неподалеку от колодца в Бахтеле, но вполне понятная робость не позволяла ему показать это место детям, потаенный ужас находил на него всякий раз, стоило ему лишь подумать о нем. Чувство у него было такое же, как у ребенка, что содрогается телом и душой, слушая страшные истории, забивается в самый темный угол и все же следует за непреодолимой силой, что тянет его к таким историям, и все не может наслушаться; так и Курта, несмотря на содрогание, тянуло к колодцу; ему любопытно было посмотреть, не осталось ли каких-нибудь следов ужасного ночного происшествия. Кроме того, тянуло Курта к этому месту еще и удивительное свойство человека испытывать странное наслаждение от всего загадочного, непонятного и жуткого.
Одним солнечным весенним днем Курт уже не мог противиться этому чувству; отобедав, он вместе с тремя ребятами отправился в путь к колодцу, ехать от Коппигена было около получаса. Болезнь усмирила Курта, ему больше не свойственны были порывы неистовой силы, все избыточное оставило его тело, и все же он всем нравился больше прежнего, потому что и грубое упрямство исчезло, стать свою он сохранил, а лицо приобрело задумчивое, спокойное выражение, которого раньше и в помине не было. За ним следовал бесшабашный выводок ребятишек, коренастых и щекастых на швейцарский лад, но ловких и подвижных, а когда надо, куда более обстоятельных, чем могло показаться на первый взгляд, — тоже швейцарское, а точнее, бернское свойство. Как щенята кружат вокруг матери, когда она в первый раз выходит вместе с ними за ворота, так же окружили ребятишки отца; один что-то увидел, прыгал за чем-то, летели стрелы, но стрелок и сам не знал куда, с обидой отправляясь на поиски и с ликованием возвращаясь, если находил, или же медленно нагонял остальных, если поиски были напрасными, остальные потешались над ним, он мстил тумаками, потом и сам принимался ерничать, когда кто-то другой пускал стрелу в неизвестном направлении.
Отец среди всей этой сутолоки шел серьезный и задумчивый, не вмешивался в их игры, но с удовольствием проследил, как один из сыновей подбил цаплю на болоте, а потом белку, что высунула любопытную мордочку из дубовых ветвей.
Дубы еще не оделись в листву, но кустарники уже зазеленели, редкие буки отливали красным, в лесу было тихо, лишь время от времени жалобно вскрикивала любопытная сойка, а горлицы сладко ворковали и курлыкали о любви с высокой сосны. Тихой же и потайной любовью дышали песни маленьких птичек, что перелетали с ветки на ветку, а черные дрозды, потревоженные в нежных своих играх приближающимися шагами, стремительно ретировались, перепрыгивая высоко над землей по ветвям елей. Чем ближе Курт подходил к колодцу, тем задумчивее становился, на него накатывал благоговейный ужас, а веселые его ребята, хотя и слышали краем уха о том происшествии, были увлечены птицами и зверьем и ни о чем таком и не помышляли, Курт же взял себя в руки и медленно подошел к колодцу. Издалека еще различили они между деревьями желтоватое сияние, ребята закричали от изумления, им известны были прекрасные желтые цветы — бахтеле, которые и дали название колодцу и которые в других местах называют колокольчиками, но отец взглянул на них очень серьезно.
Тихо и солнечно было на открывшейся перед ними поляне, вся она, словно небо серебряными звездами, была покрыта золотыми цветами; совсем не так, как в ту ночь, когда на этом же месте разверзлись врата ада, а за Куртом гнались самые жуткие его порождения. Так и меняется цвет жизни и ее образ, и перемена эта, что снова и снова происходит каждый день, остается чужда человеку, свыкнуться с ней он не может. Ошарашенный стоял Курт у края поляны и думал, как тут все было черно и страшно, а теперь светит солнце, тихо и мирно, весь ужас той ночи снова встал у него перед глазами. Тут вдруг увидел он у колодца женщину — была ли она там, когда он пришел, или появилась внезапно, этого он сказать не мог, вместе с ним увидели ее сыновья и закричали отцу. Тут женщина повернулась и, увидев их, встала; она была невероятно красива, копна золотых волос ниспадала по плечам, словно золотая накидка, в обрамлении прядей сияло ее лицо, с улыбкой подозвала она оцепеневшего Курта. Он медленно подошел к дубу у колодца, еле сдерживая любопытство, а за ним толпились дети. Женщина, улыбаясь, ждала Курта с сыновьями; когда они приблизились, она перекрестила их и обратилась к Курту: «Сохрани мой колодец, пусть он будет окружен покоем, не окрасит его кровь, да не коснется дубов оружие и не найдет здесь ни один зверь погибели! А если присмотришь за местом сим, дом твой будет благословлен и славны деяния твои». В знак согласия опустил Курт голову, а когда поднял, женщины с золотыми волосами уже не было; она исчезла, и никто не знал, куда, каждый из ребятишек указывал в разном направлении; один видел, как она исчезла среди дубов, другой утверждал, что она погрузилась в колодец, самый же младший смотрел на осиянные солнцем небеса и якобы видел, как она превратилась в ангела и поднялась в небо на золотых крыльях. Но воспоминание о ней наполняло сердца нежностью и любовью, место это почитали они с тех пор святым, рядом с дубом воздвиг Курт высокий крест, и никогда больше не натягивали здесь тетиву, не поднимали копий, не расставляли сетей на форелей в ручье, не тревожили зверье на водопое.
С того самого часа благосостояние Курта стало расти, он и сам не знал как, однако все, за что он принимался, удавалось чрезвычайно, дичи он с охоты приносил вдвое больше прежнего, скот его множился, поля не страдали от неурожая, слуги с радостью принимались за любую работу, привязались к хозяину сердцем и душой. Подлых своих подельников он никогда не искал, планы мести оставил. Когда старый рыбак и его жена померли, девка их собственноручно подожгла хижину и попросила у Курта защиты, а потом стала для Агнес самой преданной помощницей.
Вместе с достатком в хозяйстве изменилась и его репутация; дорогим гостем въезжал Курт в Бургдорф, у лучших мастеров обучались оружейному делу его сыновья, и никто больше него не желал сохранить безопасность в стране, избавить ее от проходимцев, да никто лучше него и не знал их повадок. Однако при всей этой серьезности оставался он мягким, и ни зверю, ни человеку не причинял без необходимости боли; а потому те, кого он отчаяннее всего преследовал, его боялись, но ненависти к нему не питали; часто кто-нибудь поселялся у него в имении и всячески старался быть ему полезным, пусть даже и слыл до того самым отчаянным головорезом. Тем самым, стакнулся он с Берном, перебрался в город и весьма помог в сражениях против Рудольфа Габсбурга, и, скорее всего, погиб во время одной из многочисленных осад Берна. Род его в Берне угас, добро и имение отошло Торбергу, что был с ним в родстве, а впоследствии было причислено к владениям основанного Петером Торбергом картезианского монастыря, а затем вместе с ним — к Берну, в 1386 году замок Коппиген был разрушен. Возводить его сызнова не стали; холм, на котором он стоял, еще можно различить, на нем стоят ныне великолепные крестьянские дома, да и вся эта земля принадлежит какому-то крестьянину. Но принадлежит она ему по праву, именно он устроил здесь пахотные угодья, да так повел дело, что земля, которая едва-едва питала Курта и Юрга вместе с Гримхильдой, кормит теперь тысячу человек, а некоторых обогатила столь щедро, как старуха Гримхильда в самых смелых мечтах и представить не могла.
ПЕКАРЬ ИЗ ЦЮРИХА
Составитель календарей любил рассказывать, как какой-нибудь пекарь или мельник просеивал и сушил муку, лепил и пек хлеб, как всю жизнь он обманывал да обвешивал. Однако и при жизни бесчестных пекарей, что наживаются на бедняках, ждет кара. Ступайте-ка в Константинополь да разузнайте, отчего там рубят носы да отсекают уши! А вот как раз за то, что не той мерой хлеб меряют. Спросите-ка у тех, кого за уши приколотили на улице и кто стонет по углам, за какие такие преступления! А за то, что пекли плохой хлеб.
Но плутовство с хлебом карается не только в Турции, швейцарцы тоже таких обид не спускают. Был как-то в Цюрихе пекарь, что хотел разбогатеть поскорее и вольно обращался с весами, так его схватили, да и подвесили в хлебной же корзине над выгребною ямой. Стар и млад, стояли вокруг люди и потешались над парящим в воздухе пекарем, которому вовсе не хотелось прыгать в дерьмо. Но уж когда не мог он больше выдерживать насмешек, когда гнев и ярость взыграли, спрыгнул он вниз и погрузился в нечистоты по самую маковку. До небес разнеслось ликование, настигло летевшего кувырком пекаря; ликование же встретило его, когда показался он наружу и принялся вытирать лицо, а детвора проводила бегущего со всех ног до самого дома с гиканьем и восторгом, словно не замечая горящих его глаз, коими метал он шумным ребятам молнии гнева, злости и мести. Оказавшись дома, снова стал он печь хлеб, на этот раз мерил полной мерой и торговал со смиренной и самой дружелюбный миной; но в душе у него горел огонь мести, ярче дров в его печи. Дрова он закупал аккуратно, как говорил, на просушку, и наполнил ими весь дом сверху донизу. Никого это не насторожило, все думали, что пекарь лишь хочет исправить прежние ошибки.