Когда Мюлезайлер, притихнув и замерев, снова вперил взор в непроглядный сумрак, раздался голос — он и не знал, идет ли он с небес, или из ельника, а то и из-под земли, но голос этот, казалось ему, когда-то произнес: “Адам, где ты?” Этот голос спросил: “Мюлезайлер, о чем помыслы твои и что ты видел?”
Мюлезайлер молчал; каким бы храбрым ни было его сердце, а только и оно пустилось в галоп. Голос возвысился до громовых раскатов, когда они перекатываются от скалы к скале, и спросил: “Мюлезайлер, о чем ты думаешь?” “О справедливости Божией”, — пробормотал Мюлезайлер. “Мюлезайлер, что ты видел?” — пророкотал голос. “Чудище с огненным кнутом, городских старейшин и фельдфебеля из Базеля, заезжавшего к нам несколько месяцев тому”, — ответил Мюлезайлер, на этот раз посмелее и поувереннее. “Вот и пораскинь мозгами!” — раздался голос где-то над ним. “Не могу”, — был ответ. “Знай же, мне о тебе хорошо известно и настроения твои тоже, — произнес голос. — Не хочу, чтобы ты пропал ни за грош, ты ведь один из лучших. Тебе предназначено наставить народ на путь истинный, чтобы до всех дошло: воля Моя не ваша, и помыслы Мои не ваши, ибо пути Мои неисповедимы. Потому-то я и отправил тебя в этот крестный путь, которым грешники, погоняемые огненным кнутом, идут из Базеля в Ротенталь. Ты видел, все заносчивые и жестокосердные будут наказаны, все они будут отданы на забаву ротентальцам, пока Я не возьму их судьбу в свои руки. Эти базельцы, что столь жестоко обходились со своими земляками, недавно умерли и теперь должны отправиться туда, чтобы испытать муки, что ожидают всех черствых сердцем. В эту ночь в Ротенталь отправится еще множество нечестивцев из разных мест, все со своими конвоирами, что отыскивают и гонят их сюда, словно пастухи стада в горы. Других ты не видел, но путь из Базеля проходит как раз тут. Передай людям, что Я все еще над ними владыка и караю жестокость, и пусть они снова уверуют и служат Мне, дабы не стать еще несчастнее, чем сейчас, когда приходится терпеливо сносить нужду, дабы воссияло над ними очищающее пламя справедливости”.
Мюлезайлер слушал. От Его слов он укрепился в вере и произнес: “Уверовал, Господи, и склоняюсь в смирении. Но кто же поверит моему слову, не подкрепленному подобным знамением? Ведь без чудес не поверили бы они Спасителю, кто же поверит мне?”
“Если сердце твое твердо и горит за твой народ, ты и будешь знамением!” — прошелестел голос в кустах. — “Сердце мое твердо и горит за мой народ, буду знамением Твоим, Господи”, — громко и уверенно ответил Мюлезайлер.
“Быть по сему!” — прогремел голос.
Как-то во вторник, незадолго до сбора урожая, когда в город потянулось народу больше обычного, чтобы нанять рабочих в поля, Мюлезайлер тоже отправился в Берн, что всех сильно удивило, потому как с той кровавой истории он там ни разу не бывал. И вообще, с каждым годом все меньше деревенских заходило в город, им там было не по себе, — то ли совесть мучила, а может, и не любы им были суровые горожане, разное говорят.
Путники на дорогах почти не разговаривали. Лишь время от времени, там, где не было забора и на сотню шагов ни деревца, встречался ему кто-то знакомый и спрашивал: “Мюлезайлер, скажи-ка, не переворачивается ли в тебе все с ног на голову при виде одного из… этих?” И нередко оказывался удивлен, когда Мюлезайлер отвечал, что ему не к спеху. Он-де может и подождать, пока они не получат расчет от самого Господа Бога. “Долго же придется ждать”, — часто слышал он в ответ, и люди отходили в сторону и подозрительно косились. Между собой они говорили, когда теряли сына или зятя, а дочь лежала дома в горячке, на кой черт им сдался этот Господь, да и не собираются они его умасливать и перед ним заискивать, ради чего? Мало что ли Он содеял им зла. Но Мюлезайлер на все это никакого внимания не обращал и преспокойно продолжал свой путь. В городе же никому до него дела не было.
Однако вечером некоторые все же заметили, как он, очень серьезный и с огромной палкой, идет на церковный двор подле цейхгауза, который в те времена стоял незапертым. Он раскрыл обе створки кладбищенских ворот и встал в проеме, перекрыв его палкой, будто ждал, пока все соберутся, как если бы кто-то намеревался войти внутрь, а кто — этого никто не знал, потому что никого кроме Мюлезайлера видно не было.
Многим казалось, будто слышаться с церковного двора стоны, а еще глухие удары кнута, и тогда Мюлезайлер, очень серьезный, повернулся и зашагал по переулку от цейхгауза, через Корнхаусплатц к нижним воротам, расчищая дорогу палкой и кивая людям, чтобы посторонились, как если бы за ним еще кто-то шел.
Целая толпа собралась поглазеть на Мюлезайлера и бежала вслед за ним, никто не мог понять, в чем дело, мальчишки хотели было над ним подшутить и поглумиться, но люди пожилые их от этого предостерегли. Мюлезайлер был человек известный, и старики понимали, что тут не смеяться надо, а скорее плакать.
Если в Берне собирается в одном месте много народу, тут же открываются окна, что, мол, случилось, а когда толпа достигла Кройцгассе, некая благородная барышня у окна испустила истошный вопль и упала без чувств. Все подняли глаза, но что заставило женщину вскрикнуть, никто не понял. Когда процессия подошла к холму, одна из девушек начала содрогаться в конвульсиях, у нее закатились глаза, так что ее пришлось отвести домой, где с ней сделалась горячка.
Можно себе представить, какой в городе поднялся переполох, и как все по пути домой обсуждали произошедшее. Вскоре об этом заговорили по всей стране, и все же никто не знал, в чем было дело, а спросить Мюлезайлера никакой возможности не было, ибо в тот вечер он домой не вернулся.
Когда на следующий день собрался ежедневный совет, заседатели тоже принялись обсуждать происшествие и решили, что стража должна разогнать людей, а Мюлезайлера следует взять под арест, чтобы не устраивал подобных подлостей и не подстрекал народ. И что происшествие сие весьма наглядно продемонстрировать может, сколь мало упрямство народное сломлено есть, что даже такие проходимцы, как Мюлезайлер, посреди белого дня в городе подобные неслыханные дерзости учинять могут. Они еще долго судили да рядили, как бы проучить подлеца, но так и не смогли решить, следует ли сразу же арестовать Мюлезайлера или же все-таки подождать, пока тот не учинит новые козни.
Так они заседали, когда в зал вошел благородный господин, был он совершенно бледен и смущен лицом. Но поскольку старейшины так живо обменивались мнениями, его никто не замечал, покуда он не вмешался в их разговор и не сказал: “Милостивые государи! Бога ради, умерьте свой пыл, мы здесь имеем дело кое с кем поважнее подлого крестьянина. Вы, вероятно, слышали, что приключилось вчера с женою любезного моего брата. Она, изволите ли видеть, родилась в Пост[16], уже несколько раз видела повозку на Альтенберге и похоронную процессию от старой почты; да и замученного телка[17] не раз встречала. Вчера сидит она у окна, смотрит на улицу. Тут слышит она шум и ругань, оборачивается, видит Мюлезайлера, а за ним, даже сказать страшно, за ним, милостивые государи, видит она своего мужа, в саване, с жуткой гримасой на лице, без башмаков, а рядом с ним — множество представителей самых знатных фамилий, даже некоторых, что заседали в этом совете вместе с нами, все в саванах, босые, причитают да сокрушаются, а за ними — жуткое создание с огромным кнутом, словно канат вокруг елки обвязали, святые угодники, и вот оно этих несчастных бьет да подстегивает. Тут падает она в обморок, впору и помереть, да не может. Хуммель, священник-то наш, тут же к ней, хочет утешить, а ничего не выходит. Такое горе, что волосы дыбом. А на холме такая же оказия с другой барышней, кричит не своим голосом, дьявол, мол, забрал милостивых господ и согнал в город, как свинопас стадо. Есть о чем поразмыслить”.
Вот что сказал уважаемый старейшина, а другие молчали и не знали, что же делать. Некоторые наконец решили, что нужно вмешаться. Вот если бы в начале войны вмешались, до такого бы не дошло. Все это подлое фиглярство, и если даже всяким сумасбродным бабам что-то померещилось, совет республики Берн на подобные мелочи обращать внимания не должен. Тем паче, что они правят Божьей милостью, но по своему разумению, и Бог в их решения вмешивается столь же мало, сколь и они в Его, благо, что они пользуются Его доверием, и баста.
Другие, впрочем, считали, что это все не по-христиански и там, где больше нет веры, ничего хорошего не жди, да и высокие чины впасть во грех могут. Более того, уже давно их заботит, не слишком ли с людьми жестокое обращение заведено. Да и не мог ли Господь послать явление сие в ознаменование того, что несколько попустить следует, ибо те, кого в процессии той видели, самые жестокосердные люди были и многажды на них жалобы подавались.
Так, партии в совете разделились на твердых духом и мягких сердцем, как их тогда и называли, не то что сейчас — белые и черные; в совете согласия порой было куда меньше, чем в народе. Спуску они там друг другу не давали; старые вояки тут же собрались выкатить пушки, приговаривая, что за всей этой историей не иначе как кроется нечто опасное, и как у Бога есть громы и молнии, чтобы напускать страху и карать провинившихся, так и руководящим чинам дал он пушки, чтобы оными на подданных воздействовать; таков уж порядок: коли кто человеческую кровь прольет, того самого кровь тоже пролиться должна.
Напустились они друг на друга хуже обычного, тут со своего места поднялся староста Даксельхофер. В силу преклонного возраста, в совете появлялся он редко, но сегодня по случаю, а может и из стариковского любопытства, как раз пришел — о вчерашней истории ему рассказала кухарка. Он встал и сказал: “Милостивый государь староста, милостивые государи, повремените! Смерть скоро заберет меня, но я не хочу тащиться через весь город вместе с грешниками Мюлезайлера. Уж вы мне поверьте, есть и за нами грешки, а если веры в нас маловато, ничего хорошего не жди. Кто слишком возвышается над своими собратьями, под конец пожелает возвыситься и над самим Господом Богом. Не стоит устраивать шумиху, люди и так напуганы, а крестьяне — те и вовсе в ужасе; но если натянуть лук слишком туго, он может сломаться, а если уж в игре участвует высшая власть, то и нашей власти недолго осталось, коли вздумаем с ней тягаться. Раз народ верит, что Бог на его стороне, то ни французы, ни Оберланд нам не помогут, да и пушки с конницей ничего сделать не смогут. Я бы посоветовал ничего по поводу этой истории не говорить, будто бы нас она и не касается, и нам о ней ничего не известно, а обербургомистра в Виле попросить, дабы он, в качестве друга и доброго знакомого, по-отечески, разузнал со своей стороны, как обстоит дело. И действовать уже в соответствии с его вердиктом, спешка тут ни к чему! Вмешиваться же, милостивые господа, сейчас совершенно не стоит! Легко сказать, что не было бы войны, когда бы сразу полетели головы. Но как было бы на самом деле, одному Богу известно. Но что уж я знаю точно, так это то, что головы рубить не в нашей власти, и что меры против своих же настроят всех против нас, и долг за нами будет такой, какой мы оплатить не в состоянии. Мы люди, они люди, и надо всеми нами Господь Бог, и забывать этого не стоит”. Тут на пожилого старосту все набросились, особенно те, кто не так уж хорошо понимал, как устроен мир, и не так близко стоял к могиле. Но в конце концов,