все пожилые заседатели с ним согласились, потому как не знали, когда их самих погонят на кладбище подле цейхгауза или за монастырской стеной, обербургомистру же в Виле написали, чтобы он разобрался, в чем дело, да побыстрее.
Случилось так, что у него как раз мучился желудком жеребец, срочно требовался коновал, да не просто изготовить снадобье, а ходить за конем и в случае чего давать другие лекарства, если первое не поможет.
Обербургомистр тут же послал в Мюлезайлен за лекарем. Тот только вернулся домой, уставший и разбитый, и больше всего на свете хотел бы поспать. Однако вид у гонца был такой жалобный, что Мюлезайлер приказал седлать лошадь и поздним вечером выехал в Виль. Ему пришлось хорошенько поработать, чтобы конь не пал, пока не подействует лекарство. Обербургомистр, которому конь был очень дорог, присутствовал при этом, и когда увидел, что Мюлезайлер совсем выбился из сил, позвал его в замок. Там он поставил ему бутылочку, дал хлеба и сыра и сам выпил за его здоровье. А после начал расспрашивать, где он был так поздно, что нового случилось на Духов день в Берне. Мюлезайлер сказал: “Вы, господин бургомистр, спрашивайте прямо, что желаете узнать! А я вам прямо и отвечу, тут никакого секрета нету, а только то, что Господу угодно открыть всем людям”. И тут он рассказал ему, как народ растерял веру, как восстал в сердце своем не только против властей, но и против самого Бога, и как он сам впал в сомнения и едва не был оставлен милостью Божией. Тогда Бог привел его на прогалину на Хундсшюпфе, которую он потом сколько ни искал, найти не смог. Там-то он и увидел первую процессию из Базеля в Ротенталь и говорил о том с Господом. Тот поручил ему, коли он тверд духом и любит свой народ, раз в полгода являться на погост в Берне и сопровождать невидимый экипаж, что едет в Ротенталь, пассажиры которого устраивали грязные игры со своими собратьями, отказывали им в сочувствии и действовали исключительно силой, так вот с ними ротентальцы обращаются, как дети с жуками да мухами. Теперь ему предстояло отправиться в Базель, Цюрих и Люцерн; в Золотурне, как известно, народ честный, а если и оттуда придется кого-то забирать — жестокосердных и чванливых, народ поймет, что есть справедливость, а господа, что и облеченных властью призовут к ответу, и если перед народом они отвечать не желают, тем строже спросят на суде Божьем с тех, кто прячется за титулом, ибо если и следует повиноваться власти, то не следует также и забывать, что всякая власть от Бога.
“Когда Господь Бог поручил мне это, сердце мое задрожало, и я решил было отказаться. Удовольствия в том, чтобы служить народу и Богу, никакого нет, у каждого есть, чем заняться и чего бояться. Службы этой в Берне я боялся не меньше гнева Господня, о мощи его и разящих молниях в моей семье имеется представление. Но еще больший ужас испытывал я перед мертвецами, и особливо перед великанами в Ротентале, которым я должен был доставить провинившихся. Не разорвут ли ротентальцы заодно и меня?
Предприятие это, господин бургомистр, было опасное, так что когда все вокруг стихло, мне почудилось, будто огромное ухо ожидает моего ответа, секунды превратились в вечность. Однако страх понемногу прошел и мне показалось, что голова моя достает до небес, а рот мой — у самых ушей Всевышнего. Я пообещал принять эту чашу и выполнить все, что мне будет поручено, а уж если я пообещал Всевышнему, то обещание свое, господин бургомистр, намерен исполнять, и ничто в целом свете меня от того удержать не сможет”. Вот что сказал Мюлезайлер. Бабушка моя рассказывала мне это больше сотни раз, слово в слово, словно хронику, — сказал Ханс. А бургомистр ему и отвечает: “А расскажи-ка теперь, что же ты такого натворил и что видел? Это я хотел узнать, да и господа из Берна тоже. Не стану скрывать, от них это происшествие не укрылось, и они желают выяснить, в чем дело”.
“Господу Богу, господин бургомистр, и самому угодно, чтобы они все узнали. Чем ближе был вторник, когда я должен был появиться в Берне, чтобы как можно больше людей меня увидели, тем чаще билось мое сердце; ни молитвы, ни работа не помогали. Я все меньше боялся гнева благородных господ и все отчетливее понимал, что я — не что иное, как длань Господня.
Так что отправился я в Берн и в положенный момент был на погосте и, как было велено, распахнул ворота пошире. Тут я натерпелся все же страху, когда взору моему предстало нечто, чего я раньше и помыслить не мог: знатные господа горевали на своих могилах наравне с нищими грешниками — босые, на руках кандалы, а позади топало отвратительное создание и хлестало несчастных грешников чудовищным кнутом, подгоняя их к воротам кладбища. Когда дошла очередь до последнего — а он совершенно отчаялся и никак не хотел покидать могилу, потому как скоро юная его вдовица должна была принести венки и горько плакать по усопшему, — я встал во главе процессии, которая отправилась вслед за мной, подгоняемая ударами хлыста. Отвратительно было слышать, как все они вздыхали и стонали, проходя мимо своих домов, как убивался тот, кто встретил на пути свою вдову со свежими венками в руках. Отчаяние на их лицах так меня поразило, что я и обернуться не мог. Когда мы проходили мимо ратуши, все закричали, я услышал грохот кандалов, но никто, кроме одной девушки, ничего не заметил — она, видать, родилась в Пост. На сердце у меня становилось все тяжелее, я осознал, как жестока справедливость Господня, стоит только уверовать.
Едва мы отошли от города, налетел вихрь, и не успело зайти солнце, как мы уже взбирались по голым ущельям Юнгфрау, а вокруг изо всех расселин и пропастей дул ужасный ветер, раздавались жуткие стоны и вздохи. Невидимая и все растущая сила влекла нас к узкому проходу, стоны и удары хлыста переросли в рев водопада. Внезапно нам открылась неприглядная долина, мир, погруженный в распад, а над ним — ужас ада. Вокруг было черным-черно от кишащих людей, они тысячами выползали из трещин, тысячами свисали с утесов, тысячами теснились в расселинах, а за ними охотились звери, которых я никогда не встречал, по камням карабкались чудовища, каких не приходилось видывать человеческому глазу. А на скалах стояли великаны, похожие на того, что орудовал кнутом, и поигрывали обломками камней в высоко поднятых руках, а среди них, выше всех и ужаснее, стояла молодая пара, и у каждого из них в руках была целая гора. Когда наши несчастные грешники взглянули на эту жуткую долину, возопили в отчаянии, а те, из долины, ответили на это чудовищным воплем, к которому примешался рев зверей, и тысяча обломков скал затмила небо и с грохотом обрушилась в долину на зверей и людей. Тут я не выдержал и лишился чувств.
Когда я очнулся, было уже утро, — я находился в неизвестном мне месте. Но вскоре набрел на Дисбах и около полудня, уставший и измученный, добрался до дома. По пути я от всего сердца просил Господа простить мне мои прегрешения и сомнения в Его справедливости, а еще — отпустить меня с этой службы. Но отставки я не получил, так что и дальше должен был нести эту повинность за свои сомнения во обращение других. Я надеялся лишь, что мне не придется больше видеть ту ужасную долину, еще одного взгляда на нее я бы не пережил”.
Вот что рассказал Мюлезайлер бургомистру, а моя бабушка пересказывала мне так часто, что я слово в слово запомнил всю эту историю.
Бургомистр словно окаменел, когда все это услышал, ведь и его родственники были среди тех грешников. Хотел бы он усомниться, да только знал, что Мюлезайлер врать не привык. Наконец, он тяжко вздохнул и сказал, что никому бы кроме него не поверил, однако же такая участь для человека ужасна. Мюлезайлеру же повелел оставаться дома и в это дело впредь не вмешиваться, иначе не по нутру это придется милостивым господам. Тогда Мюлезайлер ответил, что господин обербургомистр должен его простить, но это-де не в его власти, и Бога надлежит слушаться прежде человека. Милостивые господа могут делать, что им заблагорассудится, только им не следует забывать, что над ними Господь и что Он не пугает народ, а лишь хочет привести его к вере, что Бог справедлив, а против этого и господам возразить нечего. Теперь же ему надлежит отправиться в Цюрих и провести тамошних господ через Фрайамт и Ааргау, потому как и там они бесчинствуют, будто у себя дома, а люди для них — все равно что жуки, мухи или пчелы, у которых можно по собственной прихоти отобрать мед и которые еще должны благодарить Господа, если им хотя бы сохранили жизнь.
Суровое наказание для высокопоставленного человека, заметил бургомистр, если на его долю выпадет укрепить народ в вере, показав, что подобные ему отправятся не на небо, а именно что в Ротенталь. И что в его-то добром нраве народу сомневаться не следует.
Мюлезайлер ответил, что ничего тут поделать не может, а коли милостивым господам угодно будет этому воспротивиться, то пусть попробуют. Он, однако, думает, что господам было бы лучше, если б народ верил, что Господь карает жестоких людей у власти, а не что Бог для господ, но не для крестьян. Когда народ верит в Бога, то и наказание возлагает на его плечи, а когда не верит и не может найти утешения в жизни вечной, мстит за себя сам и в конце концов выходит победителем. Когда же народ не боится ни Бога, ни черта, не боится он тем паче и властей.
Тут бургомистр уронил голову на руки и сказал, что добром это не кончится и что об этом он и не подумал. Он сообщит все милостивым господам, а Мюлезайлеру пока лучше помалкивать.
Мюлезайлер ответил, что и так собирался молчать, но шила в мешке не утаишь. Что видели женщины, что случилось на Духов день, знают уже по всей стране. И каждый раз, когда он будет отправляться за новыми греховодниками, — а делать это ему предстоит на каждый Духов день между тремя и четырьмя часами пополудни, — люди будут его видеть, и каждый раз кто-нибудь, кто родился в Пост, узрит и весь караван несчастных. И хорошо бы, чтобы эта новость дошла до всех господ, тогда и процессия год от года становилась бы короче.
Обербургомистр не нашел, что возразить, и самолично поскакал в Берн с новостями.