Всяческие истории, или Черт знает что — страница 35 из 40

Но как ни мало нашли поддержки подобные увещевания среди широкой публики, было бы ошибкой полагать, что Ханс хотя бы на минуту задумался о всенародном осуждении и о том, чтобы измениться хотя бы на волос. Толпа преследовала его до флигеля, требовала от него еды и питья, как это обычно бывает после пожара. Он же заверял, что ничего, кроме картошек, у него нету, их и предложил, да еще и пригрозил розгами, забаррикадировался, да только скоро должен был выйти из укрытия — слишком уж переживал, как бы чего не упустить, кусок дерева с подпалиной, а то и кусок заржавевшего металла. Пришлось ему выйти к народу, пришлось увидеть, как ярко горит большой дровяной сарай со старым французским деревом, как едва ли не силой заставляли людей поливать пристройку и оттаскивать от нее дрова, пришлось слушать все новые и новые проклятия в свой адрес, стать свидетелем уважения и любви к собственной персоне. Но не следует заблуждаться, будто бы это могло сломить старика, навести его на мысли о скромности и покаянии, к осознанию того, что покрыл он свои седины позором до самой могилы! Боже упаси! Дом Ханса был в длину не меньше ста двадцати футов, да шестьдесят в ширину, и внутри, и снаружи дома было огромное количество дров, но чтобы растопить сердце Ханса, растопить его высокомерие и гордыню, удивительную его черствость, которая ни перед Богом, ни перед человеком не позволяла ему признать ни малейшей своей ошибки, поставить под малейшее сомнение свой образ жизни, — для всего этого потребовался бы совершенно другой огонь. Чтобы растопить сердце Ханса, должно быть, самому Господу Богу пришлось бы взяться за тигель, питаемый огнем не от дерев, растущих на земле, а из тех мест, где от полуночи до рассвета бушует пожар.

Внутри Ханса также пылало пламя, да еще пуще, чем на пожарище, — то было пламя гнева и мести. Подождите же, уж он им покажет, вот какой он дал себе обет. Да много кто не дает жене и сотой доли того, что дал он своей, а если уж кто пожелает взять ее себе да промотать ее состояние, так пусть забирает, — заорал он на кого-то, кто обратился к нему с некой просьбой. Едва ли двое из сотни людей смогли бы составить верное представление о гордыне и слепоте этого напыщенного индюка Ханса. Мы поражаемся закосневшему в жестокости фараону, но помилуйте, что этот фараон в сравнении с жестокосердным Хансом. Дом его сгинул в пожаре, осталась жена, но никто не спрашивал, с чем бы он расстался легче, ибо Господь никого в соблазн не вводит. К тому же и общее осуждение, а кроме просящих или должников Ханс никого видеть не привык, а прочие добровольно к нему и не шли.

Мстить он решил всеми возможными способами. Как только представлялся случай, вмешивался он в разговор, а то и вовсе заходил прямо в дом и говорил людям, что ему вздумается. В пожаре винил он подлый мир, и если бы обвинение это не было слишком уж огульным, Ханс не постеснялся бы его предъявить; подлый же мир шептался, что если из упрямства и жадности строить дымоход из дерева, не стоит удивляться пожару. Так мстил Ханс и не желал в одиночку нести убытки.

Как израильтяне за хлеб и воду возводили для фараона пирамиды, так и арендаторы обязаны были доставлять Хансу дерево для новой постройки, при этом и речи не шло, что и они смогут воспользоваться новым домом. Рабочих принудить к безвозмездному труду он не мог, не то попробовал бы, но крови он у них попил, торговался с ними до седьмого пота и ни единым кройцером не поучаствовал бы в доставке материалов, когда б они не ручались за свою честность. Вероятно, потом намеревался еще и удержать налог. Ханс развил такую бурную деятельность, какую редко встретишь у столь пожилого человека; ощущение было такое, будто бы он вопреки всему хотел доказать миру: «Я никого не страшусь, а вот меня бояться стоило бы». При всем том, он и не думал о Боге, по крайней мере, виду не подавал. Поскольку Бога вообще принято ставить выше человека, у нас есть полное право предположить, что Бог его ни в коей мере не волновал, да и несчастья свои он на его волю не списывал, а потому и не обращался к Господу с покаянием, напротив, сыпал проклятиями и укоренился в злокозненности.

На несчастную жену его все эти горести, впрочем, совершенно не повлияли, все эти события принимала она безразлично: уже на следующий после пожара день сидела она в совершенно благостном настроении на солнышке, вырядившись наполовину в мужскую, наполовину в женскую одежду. Однако, когда несколько ее бывших знакомиц заметили ее и решили осведомиться о ее здравии, она снова спряталась в конуру, в мрачный свой закут. Впрочем, ее это совершенно не смутило, давно уже она к этому привыкла, молча сносила все, что только ни причинял ей Ханс. Длань Божия соделала с его женой все, чего он так хотел, но и теперь Ханс был недоволен — таков уж человек!

Для Ханса настало мучительное, беспокойное время. За много лет привык он жить так, как хочется, требовать, чего заблагорассудится; так и повелось, и чего ему хотелось, к тому он остальных и принуждал, хотя с виду казалось, что жизнь он ведет тихую и спокойную. Но во время строительства все иначе — кто хоть раз что-нибудь строил, тот знает. Велика также разница, строить самому или же нанимать рабочих. Кто ведет строительство в городе, да еще так, что сам на стройке и не появляется, а лишь в означенный час получает в руки ключ, избегает многого, но не всего, и часто происходит так, что чем меньше сыпется на его голову происшествий и бед во время строительства, тем больше обрушивается на него подобных радостей после его завершения. Но в деревне таких договоров обычно не заключают, особенно когда материал свой и нет архитектора, который наблюдает за строительством. Что-то удается, что-то нет, один делает одно, другой другое, кто-то что-то закупает, кто-то что-то пристраивает, но так, как изначально было задумано, не получается никогда. Особенно же если кто-то один наседает на всех остальных, да еще и хочет их облапошить, — тогда-то и возникают трения и ничем хорошим такое предприятие закончиться не может. Если бы Ханс жил лет этак пятьсот назад, стал бы он самым отъявленным тираном или деспотом. Пришло же ему в голову, как уже было описано выше, в нынешнее время, когда повсеместно отменяются средневековые пережитки — не только барщина, но и десятина, и налог на землю, — ввести новые поборы на строительство, неизбежные для его арендаторов. Исполнялись эти требования, правда, в высшей степени неохотно, материалов не хватало, работа застопорилась. Ханс рассчитывал, что все соседи и члены общины помогут валить лес, одолжат телеги и прочее — иначе, по его мнению, и быть не могло. Многие заявили, что ради Ханса даже из дому не выйдут и что такой, как он, помощи не заслуживает, а если что и делали, то только в помощь бедным и безвинным арендаторам. Однажды отправились валить лес. Ханс прицепился, выставил поутру бочонок самогона, но без хлеба, а в обед и на ужин и вовсе ничего. На следующий день никто не появился, дело понятное. Плотнику самому пришлось идти в лес, а это дела не ускорило, несмотря даже на то, что Ханс сам принялся за каменные работы и выложил новые дорожки старыми камнями. Строительство не двигалось, все встало, но дело все же было в том, что дом строил именно Ханс, и славу свою дурную он заслужил. Что другие строили за полтора месяца, ему не удалось и за три, на что другим хватало тридцати сосен, ему требовалось шестьдесят; потому как большая часть поваленного дерева оказалась гнилой или просто непотребной. Инструмент из спасенного амбара он трогать тоже не желал, там он и был заперт, приходилось бегать по деревне, одалживать, хорошего инструмента соседи не давали, дело понятное, и это скорейшему завершению работы не способствовало. Арендатор домом пользоваться не мог, не мог запасать ни сена, ни зерна, кто должен был нести эти убытки? Ханс, само собой, думал, что арендатор, а арендатор, естественно, придерживался прямо противоположного мнения, он был сыт по горло всеми этими хлопотами и проволочками.

Да и сам Ханс от всего этого полез на стену. Повлиять он ни на что не мог, но чем больше он ярился, тем сильнее все затягивалось. Если до обеда выпадала ему радость пропесочить под каким-нибудь надуманным предлогом рабочего, нагрузить или взвалить на него какую-нибудь еще обязанность, то под вечер ему уже не хватало злости кого-нибудь надуть или обругать. А раз уж он все себе позволял, то и остальные вели себя с ним так, как хотели, так что Хансу на своей шкуре привелось узнать, что не один он хитер, что не ему одному досталось разумения и смекалки, но и другим перепало достаточно.

Но на Ханса никоим образом это открытие не повлияло, не раскрыло ему глаза, не изменило ничего в его жалкой душе, но вот для тела Ханса — а ему уже было за восемьдесят — все это даром не прошло. Когда в пожаре погиб дом Ханса, а он не переменил своего образа жизни, рука Господа взялась за бедную телесную оболочку, в которой обитала его упрямая душа; старая постройка развалилась, и пока Ханс суетился над возведением новой, узкое и тесное это обиталище начало трещать по швам. Ноги у Ханса отяжелели, дыхание сбилось, ночи стали беспокойными, в закуте ему постоянно было душно, так что часто приходилось подползать к окну. Телом Ханс всегда был крепок, никогда он о нем не думал и не вспоминал, что оно, как и любая плоть, когда-нибудь обратится в прах; он никогда не болел, а если и случалось с ним какое-нибудь недомогание, он о том не заботился и не замечал даже, как оно само собой проходило. А потому Ханс твердо был уверен в том, что люди в своих болезнях виноваты сами, а вот если бы все делали, как он, и не обращали на них внимания, то смогли бы побороть любой недуг. Кто захочет, сможет себя принудить. Все-то у Ханса было сопряжено с принуждением, когда же его самого пытались к чему-либо принудить, это он считал тяжким грехом. Себе же он позволял любое принуждение, и Господь Бог долго закрывал глаза на это его чудовищное заблуждение, будто человек может все, чего захочет, будто бы он высшая сила и единственный устроитель собственной судьбы и властитель собственной жизни. Так думал Ханс, так и говорил, короткими, грубыми предложениями. Было в них нечто гегельянское, хоть и говорил он, в общем, практически то же самое, но так, что понять мог даже ребенок. Теперь же Хансу, как и любому смертному, был установлен предел, и написано было следующее: «До этого места и не далее!»