Если кто-то думал, что поминки, как это часто случается, будут веселые, а радостных наследников ожидает внушительное состояние, он жестоко ошибся. Говорили за столом мало, вполголоса и всё о каких-то мелочах. Ели быстро, все торопились, ни у кого не было времени, словно бы они были в бегах и лишь ненадолго остановились, каждое мгновение опасаясь нападения врага, словно бы каждому было не по себе, пока не закроется за ним дверь собственного дома, которая оградит его и от сегодняшних событий, и от всего мира. Никогда еще трактирщик не видывал, чтобы в день поминок зал опустел так рано. Мимо дома усопших в тот вечер никто не ходил, а дом, в котором они скончались, пустует и по сей день, даже воробьи не вьют гнезд под его крышей, ни одна птица на нее не садится. Пустой и жуткий стоит этот дом, грозный памятник Хансу, как и подобает, — пустой дом с темными запертыми покоями, куда не проникает ни единый луч света, не стремится проникнуть ни один взгляд.
А деньги? Куда подевались они и кто были наследники? Что оставил после себя Ханс, умерший на несколько минут раньше жены, кроме дурной славы и черной своей души черту?
Петер фон МаттПОСЛЕСЛОВИЕ
Что мы вообще знаем об этом человеке? Не стоит торопиться с ответом. За что он выступал, открыто, всегда полемично, — известно, и все могут об этом почитать. С кем он отчаянно боролся — тоже. Но что еще? Его духовная жизнь, например, его эротические пристрастия? Единственным источником остается ход его литературной фантазии, все прочее скрыто за фасадом благочинного дома священнослужителя. Знакомство с Готхельфом сегодня предполагает необходимость отложить в сторону расхожие картинки, за которыми спустя 150 лет оказался спрятан его образ, и смело окунуться в бурное море его повествования.
Но это, опять же, совсем не так просто. Готхельф не заботится о наших читательских ожиданиях. Когда он пугает нас всеми этими жестокостями, мы не можем быть уверены, что в конце концов все будет хорошо. Часто эта мрачная атмосфера сохраняется до самого конца. Многим это может показаться однобоким. К чему все эти бесконечные горести? Что это за озлобленные создания? Там, где царит мрак, должен воссиять свет. Да и нет ли у нас, читателей, в конце концов, на это законного права? Обязательно ли нам идти по этому трудному пути в бесчестье и презрение, как, например, в двойной истории про Бенца? Что нам с того? Какой урок мы можем из всего этого извлечь? «Бенц» — это и в самом деле лакмусовая бумага. Ни разу за всю мою карьеру германиста я не встречал ни единого упоминания об этой повести, не прочитал о ней ни единого слова. Когда я на нее наткнулся, она сразу очаровала меня совершенно современной манерой. Это смелое развитие темы в стаккато кратких, остро очерченных вариаций кажется сегодня выражением независимой воли художника, тогда как педагогические мотивы, каковые были единственным средством для Готхельфа в то время оправдать написание своих тексов, становятся второстепенными. Именно здесь — корни самого сложного вопроса, который возникает у нас при знакомстве с этим рассказчиком: пишет ли он, чтобы воспитать народ, или же использует роль воспитателя, пастыря, чтобы иметь возможность писать?
Что писательство было для Готхельфа способом достижения экзистенциальной свободы, доказано. Он писал, чтобы не задохнуться. Знаменитое письмо кузену, Карлу Битциусу, от 10 декабря 1838 не оставляет сомнений. Но отвечает ли оно на поставленный нами вопрос?
«Со всех сторон меня укрощали и сдерживали, никогда-то не было у меня возможности дать себе волю. Не мог я даже как следует наездиться верхом, но если бы я каждые два дня должен был совершать верховую прогулку, я никогда не стал бы писать. Пойми же, что во мне кипит яростная жизнь, о коей никто и не ведает, а если она и обретала какие-либо внешние проявления, со стороны они казались неслыханной дерзостью. Жизнь эта должна была либо угаснуть, либо же дать о себе знать тем или иным образом. И она совершила последнее через писательство. Сие есть высвобождение столь долго сдерживаемой силы, я бы сравнил это с горным озером, что сбросило оковы льда, о том, однако, никто не думает. Озеро это прорывается бурными потоками, пока не пробьет себе дорогу, унося с собой ил и камни в диком своем волнении. Так и мои писания тщатся пробить себе дорогу и раздают тумаки во все стороны в попытке отвоевать себе место».
Письмо это было написано в ответ на серьезные упреки друга. Тот рекомендовал Готхельфу писать умереннее, скромнее и аккуратнее. Обвиняемый оправдывает себя и даже обещает из стремительной горной реки превратиться в «милый ручеек». Однако формулировка эта столь невинна, что воспринимать ее всерьез невозможно. С одной стороны, Готхельф принимает во внимание просьбу друга, с другой — описывает разрывающие его изнутри силы, причем столь откровенно и захватывающе, что превращение этих стихий в размеренную духовную жизнь представляется попросту невозможным. Этот человек не просто жил так некоторое время, он всю жизнь был и будет таким.
Великолепно и заключение о верховой езде, будто он не мог бы писать, если бы смог ездить на лошади. Это напоминает Кафку, у которого представления о письме и верховой езде неоднократно пересекаются, даже если забыть о том, что на лошади он никогда не ездил. Для Кафки процесс писательства был единственной возможностью безоговорочного счастья; перевести это состояние он мог только в образы полета, бешеной скачки, ощущений уносимого прочь наездника. Все многочисленные лошади в произведениях и дневниках Кафки нужны именно для этого. Подобный же опыт у Готхельфа свидетельствует об общей и мало исследованной глубинной структуре писательства.
Все же неожиданно, что Готхельф в процитированном описании вулканического внутреннего мира, подталкивающего его к писательству, ни слова не говорит о социальных задачах своего труда. Ничего не сказано ни о заботах о положении дел в обществе, ни о горестях и заблуждениях людей, ни о писательстве как форме проповеди. И только когда появляется неприступный рубеж, ему приходит смутная мысль о том, что именно здесь не хватает того, что вообще-то следовало упомянуть в первую очередь. И тогда он добавляет: «Словно бы, когда я пришел к писательству, на одной чаше весов была природная необходимость, на другой же — потребность писать именно так, как если бы я хотел достучаться до людей». Это могло бы навести на мысль, будто Готхельф, говоря о воспитательном характере своих произведений, нащупал еще одно обоснование тому, что извергалось из-под его пера.
Однако это изображение нельзя считать черно-белым. Всплески дикой внутренней жизни и воля к общественному воздействию с этого времени сливаются воедино и стимулируют друг друга. Все же, во время чтения Иеремии Готхельфа не следует упускать из виду существование хаотической и насильственной, вне-моральной и до-цивилизационной действительности. Именно она определяет образы зла, которые несут в себе самую рискованную провокацию в его произведениях, скандальную для современности, которая столь далеко зашла в психиатрическом восприятии зла, что откровенная жестокость, подлость, обман, коварство и постыдные деяния воспринимаются теперь исключительно в качестве историй болезни с соответствующим планом лечения.
Что касается Готхельфа, следует предупредить: образы затора и прорыва, обрушивающихся водных масс, несущих «ил и камни», могут породить предположение, будто его повествовательная манера сродни порывам стихии, далекой от любого эстетического расчета и формы. Он писал, думается, словно только что изобрел письмо, без образцов для подражания и идеалов. Это совершенно не так. Готхельф с юности был страстным читателем, его литературное образование завершилось задолго до того, как он сам стал писать. Его первая заметная работа — 40-страничный трактат о различиях между античной и современной литературами, написанный в возрасте восемнадцати лет. Впрочем, о своих образцах и кумирах он говорит крайне редко. Зачастую лишь проговаривается, позволяет догадаться. Так он однажды резко критикует журналиста Альбрехта Бондели, выставившего Жан Поля безыскусным графоманом. Труды Жан Поля, пишет Готхельф в Berner Volksfreund 13 августа 1840 года, «сохранятся куда дольше, чем даже самые крепкие кости Бондели, буде он даже забальзамирован настоями и солями, ртутью или другими снадобьями». При этом следует помнить, что ртуть во времена Готхельфа была самым распространенным средством лечения сифилиса. Можно предположить, что Готхельф был близко знаком с произведениями Жан Поля, одного из самых искусных и сложных романистов своего времени, и что диапазон этого автора, от грубого гротеска до гимнического ликования, служил ему примером в собственном творчестве.
Готхельф писал быстро и мало правил, он действительно писал словно галопом, не теряя, однако, контроля над композицией, развертыванием сюжета и повествовательной структурой. Хорошим примером тому служит повесть «Обращенный возница». Простая повествовательная схема о перевоспитании гробиана после встречи с предполагаемым дьяволом переворачивается с ног на голову и предстает обескураживающе многослойной, да еще и удивительно переплетенной со счастливой любовной историей. Сначала возница Дани думает, что его наказал сам дьявол. А потом некий миловидный парень рассказывает в трактире историю о сыне мельника, который из-за несчастной любви дурно обращался с лошадьми и за это был унесен дьяволом, но все-таки сохранил надежду на прощение, если ему удастся наставить на путь истинный какого-нибудь другого возницу. Дани убежден, что повстречал именно этого духа. Однако читатель вскоре замечает, что за всем стоит тот самый молодой человек. Он сыграл роль злого духа и тем самым обеспечил вознице далеко не самую приятную ночку. Когда он выдумывает эту поучительную историю, он намекает на собственную страсть к дерзкой горничной, так что его рассказ, помимо воспитательной функции, становится еще и своего рода сватовством к девушке. Примечательно и появление уже в первом предложении, сразу после вступительного абзаца, кукловода всего повествования. Пока что он лишь подает голос, но каково эхо: «Случилась эта история в самый сочельник. У одного из трактиров на одной из дорог раздался громкий, удивительный голос…». Этот голос и соответствующая фигура — словно бы материализация Готхельфа-рассказчика, который переодетым пробрался в собственную повесть и принялся за такие проделки, какие мог позволить себе лишь за письменным столом. То, что молодой человек и оказывается рассказчиком, лишь подтверждает такой вариант прочтения. Юный Готхельф мог подсмотреть все это у Жан