Всякая тварь — страница 16 из 18

– Слушай, мы же одногодки вроде, а ты так плохо знаешь русский…

– Я в Италии живу уже два года, сама из села под Бендерами. И так нехорошо знала, а теперь совсем стала забывать. Мы дома – на румынском. Вот, за документами лечу, выхожу замуж за итальянца. Ветеринарного врача! – Дородная девица на соседнем кресле с трудом застегивает ремень безопасности на пышном теле и смотрит на меня с гордостью.

Я одобрительно киваю без капли лицемерия. Для не закончившей среднюю школу дочери сельской почтальонши замужество с положительным пятидесятилетним вдовцом – заслуженная награда после нелегальной жизни в Италии, сбора фруктов за копейки и черт его знает каких еще тяжелых заработков в чужой стране. Я успеваю выслушать ее историю, пока мы час стоим в очереди перед паспортным контролем. Перед нами прилетел турецкий самолет, и парень с лычками мучается с каждым из группы турков по полчаса – «Виз у них нет, денег нет, что с ними делать? Ладно, граждане России, пошли без очереди!» Пожилая гражданка России передо мной резво подхватывает чемодан и с ревом «Россия, вперед!» сметает турков.

Пожилой таможенник лениво смотрит на мою сумку, я улыбаюсь и качаю головой.

– Проходите.

– Спасибо, удачи.

Только выйдя из зоны контроля, я понимаю, что говорили мы на языке моего детства. Он так и не забылся насовсем, а только спрятался куда-то в глубь сознания.

К конторке диспетчера такси выстроилась очередь. «Вы что, мужчина, не видите – снег, проблема с машинами». Снег-то я вижу, неплохой снегопад, но все же не снежная буря, и почему нет машин – я понять не могу. Пойму я, когда все-таки забьюсь в такси: снег в городе не убирают, и автомобили буксуют на летней резине, загромождая город пробками.

Я прошу позвать меня, как только найдется машина, и прошу буфетчицу налить коньяк – отметить прилет. «Сколько, говорите, не были? Так долго? Ну, с возвращением!» Юг – это юг. В целом люди экспрессивней и отзывчивей, чем в мегаполисе. Уже в машине я слушаю, как диспетчер переругивается с водителями – за две недели я пойму, что так они общаются всегда. Я еду и читаю новые названия улиц, написанные латиницей. В припадке национального самосознания переименован весь город. Доходит до смешного – кое-где былое название присвоили другой улице. Раньше в каждом городе Молдовы центральной была улица Ленина, теперь – Штефана чел Маре.

Несмотря на пробки, доезжаем мы быстро. Он, оказывается, совсем маленький, мой город, – километров пятнадцать в поперечнике.


Как только я открываю дверь снятой квартиры, звонит мобильный: у моих родителей сверхъестественное чутье.

– Ты где?

– В Молдове.

– А как тебя туда занесло?

– Самолетом.

– Ну, не важно. Записывай. Яков Израилевич, номер …, Ленуца …, Анна Ивановна …, тетя Маша… Ты помнишь Машу?

Яков Израилевич мертв, Ленуца в Италии, Анна Ивановна ложится на операцию – рак.

Но тетю Машу, номенклатурную чиновницу, я помню. Помню сигареты «Дойна», каленые орешки, холеную медведицу, перед которой покорно раздвигалось пространство ее трехкомнатной квартиры.

– Буна зива. Могу ли я услышать Марию К.?

– Это я, деточка. – В трубку вплывает облако дыма. – Ты кто?

– Я внук Александры, помните? Молчание. Тридцать секунд. Сорок.

Пятьдесят.

– Да. Ты младший или старший?

– Старший.

– Ты в Кишиневе?

– Да.

– Как бабуля?

– Она умерла в январе. Молчание. Тридцать секунд.

– Я устала. Приходи завтра.


Завтра я приезжаю на Штефана чел Маре. Звоню. Мужской голос отвечает мне:

– Мама вас ждет к девяти. Надеюсь, вы будете вовремя?


Дверь в сталинском доме, не знавшая кодового замка – за ненадобностью. Абсолютно седой качок, увешанный золотом.

– Мама сейчас выйдет.

И старая медведица выходит. С сигаретой в зубах, с ниткой жемчуга на шее, накрашенная, невозмутимая, как памятник.

Молча смотрит минуту, две.

– Красивый. Очень высокий. Красивый в мать, отец твой был страшен, как байбак, высокий-то в кого? Раздевайся. Я не люблю беспорядка. Обувь поставь сюда. Повесь пальто ровно. Жорж поможет. Ешь. Как ушла Александра? Во сколько лет?

– В восемьдесят пять. Рак.

– Как мне сейчас.

Сорок секунд тишины. Минута. Вечность.

– Жорик. Дай парню водки. И прекрати махать телефоном. Выпьем молча. За Сашеньку. Она была моей подругой. Лучшей подругой. Лучшая – не значит любимая. Лучшая – значит верная. Ты родился в пятьдесят третьем в Кишиневе, а мог – на Крайнем Севере, если бы не она. Поменяй блюда. Я устала после перелета.

– Перелета?

– Да. Я поняла, что умираю, и полетела в Москву. Я там выросла. Когда прилетела, умирать передумала. Будут врачи, операции, одышка, тяжесть, но будет жизнь.

Я не ем сома. Я вообще мало ем. Ядовито-розовые, в глубоких впадинах губы говорят:

– Мало ешь. Мало пьешь. Жора, налей ему.

Выпив залпом сто граммов водки, медведица говорит:

– Сейчас будет мой сериал, а потом я спать.

– У нее железный режим, – говорит Жорж. – Давай мамаше твоей позвоним… Привет, старая. У тебя все еще красивые ноги? А то я только на них смотрел, когда ты со мной математику делала.

– Да ты же еще в люльке был!

– Девятый класс! Какая там люлька!..

– Знаешь, – он задумчиво смотрит на меня сквозь рюмку, – бывают телки с хорошим телом. Или с мордой. Или умные, но крокодилы. Ученые крокодилы, говорящие. У твоей матери было все. Жалко, я был в девятом классе, а она – в одиннадцатом.

– Она пополнела, Жорик. Ей почти шестьдесят. У нее двое детей. Она почти не помнит тебя.

– И все равно. Пусть позвонит, если соберется в наши края.


Я вызываю такси. В моем списке телефонных номеров есть самый важный номер, полученный через шестые руки: телефонный номер Светочки. И я еду к дому, в котором родился. Он не изменился, лишь виноград, который обвивал весь дом, срубили. Даже хутор во дворе прежний, только дети старых хозяев пристроили к нему каменное здание. Захожу в подъезд, поднимаюсь на третий этаж, но так и не решаюсь позвонить в дверь, которая когда-то закрылась за мной навсегда. Я курю, оперевшись на чугунный крюк, торчащий из стены, – когда-то он оцарапал мое плечо, сейчас он мне по пояс…

Я выхожу из подъезда и узнаю невысокую спортивную блондинку, идущую мне навстречу, сразу же – и она узнает меня. Странно и страшно встречаться спустя столько лет. Страшно, что все воспоминания распадутся, как «секретики» из бутылочного стекла и фантиков – откопанные, они превращаются в осколки и истлевшие клочки бумаги. И странно, что мы остались друг для друга такими же, – моя подруга детства совсем не изменилась, только теперь у нее есть бюст, водительские права, тринадцатилетний сын и муж-татарин. Мы идем в бывшее кафе-мороженое – поход туда был когда-то запретным удовольствием: оно находилось на границе доступной нам территории.

Я чокаюсь за встречу молдавской водкой, и – наконец-то – мои гештальты с грохотом замыкаются. Мы проговорили восемь часов, как будто встретились после пионерлагеря и обмениваемся впечатлениями о каникулах.

– Ты представляешь, эти придурки под Новый год всю ночь воровали друг у друга елку!

– Какие придурки и какую елку?

– Примария (мэрия) воюет с силовиками. Мэр хочет праздновать Рождество, как в Румынии и Европе, – 25 декабря, силовики – по-старому, 7 января. Мэр ставит елку на центральной площади, силовики дожидаются ночи, крадут ее и переставляют в центральный парк. Мэр обижается и перетаскивает елку под двери примарии. Они всю ночь крадут друг у друга двадцатиметровую елку…

Тем временем за соседним столом в разгаре банкет: там празднуют день рождения ребята лет двадцати. Среднеарифметическая попса в кафе сменяется молдавской музыкой, и подпившие подростки начинают танцевать. Хору. Двадцатилетние поддатые ребята танцуют национальный танец.

В другом зале – тоже банкет, и тоже хора, из пятидесятилетних…

Светка, увидев мое удивление, только машет рукой – когда народ доходит до кондиции, всегда начинается хора, говорит она.

Это настолько неожиданно стороннему взгляду – фолк-элементы на молодежной вечеринке. Как будто реальность чуть заметно сдвинулась, и не сразу понимаешь, что не так.

Многие из этого поколения молдаван уже почти не говорят по-русски. У них румынская музыка, румынский язык, заработки в Италии и Франции…

– Знаешь, – говорю я, – в Совке было несомненное достоинство: опыт мирного сосуществования разных культур. Увы, мы его не смогли сохранить.

– Главное, что люди могут сохранить друзей детства. Приезжай лучше летом. Помнишь, как я залезала на дерево и стряхивала тебе орехи? Попробуем повторить.

– Вот только орех с тех пор сильно вырос.

– Ну так и мы выросли. Больше натрясем.


…Скоро наступит май. И я вернусь, потому что мне теперь есть куда возвращаться.

Лолита: перезагрузка

Я смотрю из окна на отъезжающую машину своего бывшего любовника. Я беременна и скоро умру. Я люблю жвачки и чипсы – я вынуждена их любить.


Никакого окна на самом деле нет. Нет потрескавшейся краски на подоконнике, нет чуть искажающего восприятие зеленоватого стекла, нет пыльной дороги с исчезающей точкой автомобиля вдалеке. Да и меня, по большому счету, нет. И умереть насовсем – не получится.

У меня было время, чтобы понять многое. Все, что у меня есть, – время.


Я – сгусток информации, фантом, призрак. Призрак человека, которого никогда не было.

Нас таких много. Настоящие, бывшие когда-то людьми, призраки нас жалеют и презирают. Мы же ими сочувственно брезгуем. Обе стороны довольны симметрией.

У истинных призраков были настоящие тела, были детство и юность. Их время развивалось последовательно, их оси координат имели в нулевом перекрестке своем – рождение. Они были выношены и рождены нутряным кровавым мускульным органом.

Мы же часто появлялись уже взрослыми, если только вызвавшему нас из небытия не хотелось иначе. По причуде вылепившего нас из первородного хаоса символов мы могли появиться на свет и мертвыми – к примеру, безымянным трупом блондинки в библиотеке.