В заключение четыре имажиниста — основные участники суда, Есенин, Шершеневич, Мариенгоф, Грузинов, — встали плечом к плечу и, как это всегда делалось после выступления имажинистов, подняв вверх правые руки и поворачиваясь кругом, прочитали наш межпланетный марш:
Вы, что трубами слав не воспеты,
Чье имя не кружит толп бурун,—
Смотрите —
Четыре великих поэта
Играют в тарелки лун.
17 ноября того же года в Большом зале Политехнического музея был организован ответный вечер имажинистов: «Суд имажинистов над литературой». Не только аудитория была набита до отказа, но перед входом стояла толпа жаждущих попасть на вечер, и мы — весь «Орден имажинистов» — с помощью конной милиции с трудом пробились в здание.
Первым обвинителем русской литературы выступил Грузинов. Голос у него был тихий, а сам он спокойный, порой флегматичный, — недаром мы его прозвали Иваном Тишайшим. На этот раз он говорил с увлечением, громко, чеканно, обвиняя сперва символистов, потом акмеистов и особенно футуристов в том, что они пишут плохие стихи.
— Для доказательства я процитирую их вирши! — говорил он и, где только он их откопал, читал скверные строки наших литературных противников.
Уже встал со стула второй обвинитель — Вадим Шершеневич, когда в десятом ряду поднялась рука, и знакомый голос произнес:
— Маяковский просит слова!
Владимир Владимирович вышел на эстраду, положил руки на спину стула и стал говорить, обращаясь к аудитории:
— На днях я слушал дело в народном суде, — заявил он. — Дети убили свою мать. Они, не стесняясь, заявили на суде, что мать была дрянной женщиной. Однако преступление намного серьезней, чем это может показаться на первый взгляд. Мать это — поэзия, а сыночки-убийцы — имажинисты![22]
Слушатели стали аплодировать Маяковскому. Шум не давал ему продолжать свое выступление. Напрасно председательствующий на суде Валерий Брюсов звонил в колокольчик — не помогало! Тогда поднялся с места Шершеневич и, покрывая все голоса, закричал во всю свою «луженую» глотку:
— Дайте говорить Маяковскому!
Слушатели замолкли, и оратор продолжал разносить имажинистов за то, что они пишут стихи, оторвавшись от жизни. Всем попало на орехи, но особенно досталось Кусикову, которого Маяковский обвинил в том, что он еще не постиг грамоты ученика второго класса. Как известно, поэт написал о Кусикове следующие строки:
На свете
много
вкусов
и вкусиков:
одним нравится
Маяковский, другим —
Кусиков.
Потом выступил Шершеневич и начал громить футуристов, заявляя, что Маяковский валит с больной головы на здоровую. Это футуристы убили поэзию. Они же сбрасывали всех поэтов, которые были до них, с парохода современности. Маяковский с места крикнул Вадиму:
— Вы у меня украли штаны!
— Заявите в уголовный розыск! — ответил Шершеневич. — Нельзя, чтобы Маяковский ходил по Москве без штанов!
Не впервые вопрос шел о стихотворении Маяковского:
«Кофта — фата», в котором он написал:
Я сошью себе черные штаны
Из бархата голоса моего.
Все сочиненное Владимиром Маяковским. ИМО, 1909–1919, стр. 17.
Эти строки, где черные штаны были заменены полосатыми, попали в стихи Шершеневича.
Вадим выступил неплохо, и вдруг после него, блестящего оратора, Брюсов объявил Есенина. Мне трудно сосчитать сколько раз я слышал выступление Сергея, но такого, как тот раз, никогда не было!
(Я должен оговориться: конечно, это была горячая полемика между Есениным и Маяковским. В беседах да и на заседании «Ордена» Сергей говорил, хорошо бы иметь такую «политическую хватку», какая у Маяковского. Однажды, придя в «Новый мир» на прием к редактору, я сидел в приемной и слышал, как в секретариате Маяковский громко хвалил стихи Есенина, а в заключение сказал: «Смотрите, Есенину ни слова о том, что я говорил». Именно эта взаимная положительная оценка и способствовала их дружелюбным встречам в 1924 году.)
Есенин стоял без шапки, в распахнутой шубе серого драпа, его глаза горели синим огнем, он говорил, покачиваясь из стороны в сторону, говорил зло, без запинки.
— У этого дяденьки — достань воробышка хорошо привешен язык, — охарактеризовал Сергей Маяковского. — Он ловко пролез сквозь угольное ушко Велемира Хлебникова и теперь готов всех утопить в поганой луже, не замечая, что сам сидит в ней. Его талантливый учитель Хлебников понял, что в России футуризму не пройти ни в какие ворота, и при всем честном народе, в Харькове, отрекся от футуризма. Этот председатель Земного шара торжественно вступил в «Орден имажинистов» и не только поместил свои стихи в сборнике «Харчевня зорь», но в нашем издательстве выпустил свою книгу «Ночь в окопе».
(Действительно, в «Харчевне зорь» были напечатаны три стихотворения Хлебникова, из них одно десятистрочное:
Москвы колымага.
В ней два имаго,
Голгофа
Мариенгофа.
Город
Распорот,
Воскресение
Есенина.
Господи, отелись
В шубе из лис!)
«Харчевня зорь». Есенин, Мариенгоф, Хлебников.
Изд-во «Имажинисты», 1920, стр. 11.
— А ученик Хлебникова Маяковский все еще куражится, — продолжал Есенин. — Смотрите, мол, на меня, какая я поэтическая звезда, как рекламирую Моссельпром и прочую бакалею. А я без всяких прикрас говорю: сколько бы ни куражился Маяковский, близок час гибели его газетных стихов. Таков поэтический закон судьбы агитез!
— А каков закон судьбы ваших «кобылез»? — крикнул с места Маяковский.
— Моя кобыла рязанская, русская. А у вас облако в штанах! Это что русский образ? Это подражание не Хлебникову, не Уитмену, а западным модернистам…
Перепалка на суде шла бесконечная. Аудитория была довольна: как же, в один вечер слушают Брюсова, Есенина, Маяковского, имажинистов, которые в заключение литературного судебного процесса стали читать стихи. Сергей начал свой «Сорокоуст», но на четвертой озорной строке, как всегда, начался шум, выкрики: «Стыдно! Позор» и т. д. По знаку Шершеневича мы подняли Есенина и поставили его на кафедру. В нас кто-то бросил недоеденным пирожком. Однако Сергей читал «Сорокоуст», по обыкновению поднимая вверх ладонью к себе правую разжатую руку и как бы крепко схватив в строфе основное слово, намертво сжимал ее и опускал.
Когда выступающие на вечере, кроме имажинистов, стали расходиться, Рюрик Ивнев предложил всем немного отдохнуть. Мы расселись в примыкающей к эстраде комнате. Переволновавшись на вечере, я опустился в глубокое кресло, прислонился к спинке и закрыл глаза. Я слышал, как обсуждали выступление Маяковского и речь Есенина. Вдруг до меня донеслись четкие слова:
— Граждане имажинисты…
Я открыл глаза и увидел командира милиции с двумя шпалами в петлицах, который, вежливо отдавая приветствие, предлагал нам всем последовать за ним в отделение.
Неожиданно из угла комнаты раздался внушительный бас:
— Я — Блюмкин! Доложите вашему начальнику, что я не считаю нужным приглашать имажинистов в отделение!
Командир удалился, а мы стали обсуждать создавшееся положение. Нас удивило: почему нужно идти имажинистам, а не всем участникам вечера? Но командир вскоре явился и, взяв под козырек, доложил Блюмкину, что такой-то товарищ оставляет все на его усмотрение.
Мы никуда не пошли, а отправились в «Стойло Пегаса». Но здесь я поневоле должен познакомить читателей с Блюмкиным.
Кто бы мог подумать, что Блюмкин был совсем не тем, за кого себя выдавал? Только недавно появилась обстоятельная статья, разоблачающая этого «террориста».[23]
Блюмкин во всех анкетах писал, что он — литературный работник. Вообще-то он очень недолго служил электромонтером. После Февральской революции ораторствовал на митингах, воспылав любовью к крестьянам. Потом вступил в партию левых эсеров. Никогда не державший в руках оружия, он становится руководителем разных боевых левоэсеровских отрядов. Именно левые эсеры добились, чтобы Блюмкина назначили начальником штаба 3-й армии Украинской республики, а в мае 1918 года его командируют в ВЧК. Ф. Э. Дзержинский и М. И. Лацис поняли, что Блюмкин — карьерист с авантюрным душком, и не давали ему серьезных заданий. Он с умыслом усердно вел единственное следствие по несущественному делу некоего Роберта Мирбаха.
6 июля 1918 года в Москве начался левоэсеровский мятеж. Блюмкин с Николаем Андреевым, таким же авантюристом, как и он, отправился в германское посольство с фальшивым мандатом и потребовал личного свидания с послом графом Вильгельмом Мирбахом. Блюмкин повел с ним разговор о деле Роберта Мирбаха, которого обвинял в шпионаже в пользу Германии. Посол через переводчика объяснил, что никакого отношения к этому немцу не имеет. У Блюмкина было задание левой эсерки Марии Спиридоновой убить графа Мирбаха и этим сорвать мирный Брестский договор, заключенный между Советской Россией и Германией. Когда граф Мирбах поднялся с кресла, чтоб уйти, Блюмкин выхватил из портфеля револьвер и несколькими выстрелами убил германского посла.
Мятеж левых эсеров ликвидирован. Блюмкина приговорили к трем годам тюремного заключения с режимом принудительных работ. Но он с фальшивыми документами скрывался в разных местах. Однако, понимая, что, в конце концов, его арестуют, в апреле 1919 года явился с повинной в Украинскую ВЧК. Несмотря на то, что Советское правительство в связи с убийством графа Мирбаха имело крупные неприятности, Блюмкин был амнистирован. Тогдашний наркомвоенмор взял Блюмкина на службу, а потом приблизил к себе.
В конце 1920 года я был переведен из клуба Чрезвычайного отряда по охране Центрального правительства на работу в клуб Революционного Совета республики. В этот клуб заходили сотрудники Реввоенсовета. Они говорили, что наркомвоенмор считает Блюмкина храбрым человеком, сорвиголовой.