ся Сергей, собственно, эмигрировать из России? Ведь в доброй три четверти своих стихов и поэм он воспевает родину. И еще как воспевает! Что же случилось с Сергеем? Неужели скажут озорство? Анархистская выходка?
Я и сам не мог ответить на этот вопрос, пока не прочитал оригинал письма А. В. Луначарскому, который хранился у Чагина. (Тогда Петр Иванович работал в «Советском писателе», а я в месткоме писателей при этом издательстве.) Все письмо было написано рукой Мариенгофа. (Три подписи под ним автографы.) Но абсолютно уверен, что в составлении этого письма принимал главное участие Шершеневич. Анатолий никогда бы не согласился покинуть Россию, что я знаю из многих разговоров с ним. И никогда бы он не вызвал такого оратора, каким был Анатолий Васильевич, на дискуссию об имажинизме, потому что сам обладал посредственным красноречием. Другое дело — Вадим: он, зная тактичность и порядочность Луначарского (более года как заместитель председателя Союза поэтов встречался с Анатолием Васильевичем), мог, бравируя, именно ради фразы, поставить вопрос о высылке имажинистов из России. Мог он и вызвать наркома на дискуссию, так как умел блестяще говорить. Кроме того, в письме говорится о привлечении к публичной дискуссии профессоров Шпета и Сакулина, а с ними лично был знаком только Шершеневич и бывал у них дома. (Кстати, Вадим организовал книгу Сакулина об имажинистах).
Шершеневич сперва добился согласия Анатолия на подпись под письмом, а потом уже вместе они уговорили Есенина. (Любопытно, крупный художник и влиятельный член ордена Георгий Якулов и письма не подписал и в переименовании улиц не участвовал.)
Вот каким образом левое крыло сперва побудило Сергея совершить первую ошибку («Всеобщую мобилизацию»), а потом и вторую.
Нужно ли это знать читателю? Обязательно! Иначе, прочитав письмо в редакцию журнала «Печать и революция», которое теперь в собрании сочинений Есенина распространено многомиллионным тиражом, никто не поймет, как и почему великий поэт поставил свою подпись под таким несуразным посланием и участвовал в еще более несуразной выходке.
Неприятно мне об этом писать, но шила в мешке не утаишь: да, Сережа, весной 1921 года ты крепко воевал с членами левого крыла, а осенью поддался им. А ведь за твое предложение было бы абсолютное большинство!..
Что же, Есенин так и подпал под влияние левого крыла? Спустя неделю-полторы сидели я и Грузинов в комнате президиума Союза поэтов, ужинали. Иван стал говорить, что литературные трюки, которые придумали наши командоры, ни к черту не годятся. Лучше бы опять что-нибудь написали, например, на стене Китай-города. И стал доказывать, что литературные трюки хороши тогда, когда их хвалят или ругают в печати. А так, вглухую, кому это нужно? Мы заспорили. В это время в комнату президиума вошел Есенин, я пригласил его поужинать, он снял шубу, шапку, повесил на вешалку и заказал официанту бифштекс по-деревенски и бутылку пива. Он спросил, о чем мы так горячо спорили, Грузинов объяснил. Сергей признался, что действительно выстрелы были сделаны вхолостую и он, Есенин, зря понадеялся на опытность Вадима.
— Игра не стоила свеч! — добавил Сергей. — Еще хорошо, что не послушались Кусикова. Нам бы здорово нагорело за памятник Свободы!
— Ну, с Кусикова взятки гладки! — сказал я. (Сандро в то время остался в Германии.)
— Не велика потеря! — воскликнул Есенин, принимаясь за бифштекс.
Он сказал, что теперь время наших разных манифестаций прошло и нужны стихи, хорошие стихи. К нашему изумлению, он стал критиковать произведения левого крыла, и опять от него досталось Шершеневичу. И слова Сергея не разошлись с делом.
Вскоре нас, имажинистов, пригласили выступить в университете филологи. Председательствовал Мариенгоф. Мы уже прочитали свои стихи, выступал Вадим, после него, как всегда, в заключение должен был выйти на кафедру Есенин. Шершеневич читал известные в те годы стихи:
Мы последние в нашей касте,
И жить нам недолгий срок.
Мы — коробейники счастья,
Кустари задушевных строк.
Ему аплодировали. Но дальше, как ни гремели его сделанные строчки, рифмы, ассонансы и консонансы, студенты плохо принимали его стихи. Вадим разозлился и стал читать первое, программное стихотворение из сборника «Лошадь, как лошадь»: «Принцип басни», где он сравнивает себя с запряженным в пролетку рысаком:
…И, чу! Воробьев канитель в полет
Чириканьем в воздухе машется,
И клювами роют теплый помет,
Чтоб зернышки выбрать из кашицы.
Шершеневич посмотрел в упор на сидящих в первых рядах студентов и воскликнул:
Эй, люди! Двуногие воробьи,
Что несутся с чириканьем, с плачами,
Чтоб порыться в моих строках о любви,
Как глядеть мне на нас по-иначему?!
Я стою у подъезда грядущих веков,
Седока жду с отчаяньем нищего,
И трубою свой хвост задираю легко,
Чтоб покорно слетались на пищу вы!
Есенин подошел ко мне и тихо сказал:
— После таких стихов сблюешь! Сейчас выступишь ты…
— Я же выступал, Сережа!
— Я не могу. Прочти «Молнию», «Маляра» и «Песню портного».
— Но Мариенгоф объявит тебя! Сергей подошел к Анатолию, что-то сказал ему, и тот назвал мою фамилию. Я прочитал «Молнию»:
Ты, как молния шальная,
Просверкала в майский день,
И теперь я точно знаю,
Отчего звенит сирень…
Прочитал «Маляра»:
Маляр пришел замазать
И протереть окно,—
И стекла, как алмазы,
Зажглись одно в одно.
Он фортку открывая,
Не рассчитал толчка:
Нога была от края
Всего на полвершка.
— Послушай, брат,
Довольно!
И так уж хорошо!
— Нет, ты спеши не больно —
Промолвил и сошел.
И он замазал щели,
Работая ножом,
Работал он и целил
В меня косым зрачком.
По рамам рыжей кистью
Прошелся раза два
И подоконник чистя,
Мне подарил слова:
— Я вот бежал от белых
И зацепил за крюк,
А пуля просвистела:
Не спотыкнись,—
Каюк!
И он накинул куртку
И заломил картуз,
Тугую самокрутку
Легко поднес ко рту.
И чуть склонившись ниже,
Понес ведро белил —
Сей рыцарь кисти рыжей
Дымил и уходил.
После этого я прочитал «Песню (еврейского) портного»[34]
Согну привычно ноги
На тесаном катке,—
Моя игла не дрогнет
В приученной руке.
Есенин взошел на кафедру. Как всегда, у него был бурный успех. Когда мы вышли из ворот университета, трое командоров пошли вперед. До нас доносился их «разговор по душам»: очевидно, Вадим все понял! Подробности разговора я не знаю, только дня через два Сергей сказал:
— Ты понастойчивей созывай наших на заседание! Но как ни старайся, теперь правое крыло, с приездом Ивнева, состояло из четырех человек, а левое из пяти. Выручало только то, что часто кто-нибудь из братьев Эрдман не приходил на заседание…
17Есенин пишет стихи, рассказывает о своих детях. Доклад МейерхольдаЗинаида Райх вспоминает о своей любви. Письмо Константина Есенина. Стихи-свидетели
В конце осени 1921 года я пришел утром в «Стойло Пегаса», чтобы просмотреть квартальный финансовый отчет, который надо было срочно отправить в Мосфинотдел. В кафе посетителей не было. В углу за столиком сидел Есенин, писал, по его правую руку лежали скомканные листы бумаги: он переписывал начисто свое стихотворение, а это всегда было связано с переделкой. Я молча прошел мимо него — он и головы не поднял, — спустился вниз. Проверив отчет, сопроводительные документы, я подписался и поставил круглую печать «Ассоциации вольнодумцев», которую захватил с собой.
А на прошлой неделе днем я столкнулся с Сергеем в дверях «Стойла», он спросил, надолго ли я здесь застряну. Я объяснил, что только отдам удостоверение буфетчице, которое она просила, и уйду.
— Куда?
— На работу в клуб Реввоенсовета.
— Пойдем со мной бульварами. Третий день над строфой бьюсь, ни черта не выходит. Ты иди рядом, никого ко мне не подпускай!
— Почему ты не спустишься вниз в какую-нибудь комнату «Стойла»?
— Там полотеры, кругом баррикады, мебели! А тут — завтраки!
— Хорошо, Сережа. Подожди минуту!
Я отдал бумагу буфетчице, и мы пошли по Тверскому бульвару. Есенин шел, опустив голову, никого и ничего не видя. Только взглянул на памятник Пушкину и, как обычно, улыбнулся. Он что-то шептал, потом, бормотал, иногда резко взмахивал правой рукой, точно бросал негодное слово на землю. Навстречу нам шла знакомая поэтесса, она явно намеревалась подойти. Я пошел вперед, остановил ее и попросил не подходить к Есенину. Она так и замерла на месте с испугом. Сергей продолжал шагать, упорно глядя себе под ноги. Теперь он не взмахивал рукой, произносил строфу и вслушивался в нее. Его лицо стало светлеть, и, когда мы прошли мимо памятника Тимирязеву, ступив на Никитский (ныне Суворовский) бульвар, Сергей устремился к первой свободной скамейке. Он сел, стал шарить руками в карманах:
— Вот черт! Бумагу забыл!
Я подаю ему вчетверо сложенный лист писчей бумаги. Есенин опять лезет в карманы, чертыхается. Я понимаю, забыл карандаш, даю свой. Он ложится ничком на скамейку и пишет округлыми, отделенными друг от друга буквами четыре строки — одна под другой… Строфа. Читает ее, вздыхает, садится:
— Вышло! — и обращается ко мне. — Не интересуешься, что я написал?
— Ты не любишь, читать в процессе работы!
— Это верно!
— И потом я запомнил твои слова: по одной строфе никогда не суди о целом стихотворении!