Слыхали? Вернулся и Ганнин, собака!..
***
Гости — люди, что называется, обеспеченные — вспоминают, сколько кто потерял на денежной реформе сорок седьмого года. И сегодня еще некоторые причмокивают, жалея прошлогодний снег. Только одна, бившая партизанка, врач, весело смеясь, рассказывает:
— У нас в общежитии, ну, в нашей комнате, было так заведено; кто из девчат скажет грубое слово — десять, пятнадцать, двадцать копеек штрафу. Степень наказания — в зависимости от степени грубости. А это у нас временами хватало. Что ж, кто из партизан пришел, кто — с фронта, кто — из фашистского лагеря. Штраф опускали мы в глиняного кота. Месяц кончается, стипендия проедена, высыпаем свой штрафной капитал на стол — и давай!.. Так и перед реформою. Перевернули мы своего кота — хватило на буханку хлеба и кастрюлю клюквенного киселя. Окружили мы эту кастрюлю с ложками и хохочем. Как мама моя говорила: «Пусть богатый дивится, чем бедный живится». Какое было чудесное, боже ты мой, время!..
***
Молоденькая, скромная мама. Красавица. И мальчик очень красивый. Пестрая кепочка, забавно-солидный клешик. Смотрю и думаю: как они дружат, как они любят друг друга!..
И — грешному — мне хочется спросить:
«Скажите, кому такое счастье — быть отцом этого парня?..»
***
«Часто в действительности мы бываем лучше, чище, чем в мыслях...»
Так думал он, вспоминая вчерашнюю гостью.
В гостиницу к нему зашла студентка-землячка, в которую он, намного старше ее, давно был влюблен. Скрытой, невольной, какой-то грустной любовью. Была она в отдалении и вот пришла, и он никак не смог бы начать то, о чем так часто думал, при ней он чувствовал себя очень далеким от этого, ему было гадко даже подумать, вспомнить про то, что «грезилось и снилось»... Почувствовал, что просто любит ее, умную, душевную девочку,— любовью «не для себя, а для нее», что просто ему хочется делать ей доброе, смотреть на нее, любоваться ею — с хорошей, чистой влюбленностью старшего.
«И правильно»,— говорил он себе в мыслях.
Но... с невеселой улыбкой.
***
Рейсовый автобус остановился у деревенского костела. Зашло много старух. Почти все они стоят.
Борьба с самим собой: уступить которой место или нет?
Уступил. И сразу же в мыслях осуждение худших, кто не уступил. Потом осуждение себя за осуждение других.
Наконец, удовлетворенность собой, что сам себя осудил...
А что здесь хуже всего?
***
В троллейбус зашел инвалид. Ему уступили место. Другой инвалид, что сидел через проход, успел за это время заметить, что у коллеги нет правой ноги, а поскольку у самого нет левой — обрадовался. Спросил, какой тот носит номер, узнал, что одинаковый с ним,— еще больше утешился. Купят одни ботинки на двоих. В магазине видел. Вот вместе сойдут и купят!..
Почему было приятно слышать их беседу? Почему захотелось записать эту — скажешь — очень обычную сценку?
***
В клинику из глубинной партизанской деревни привезли после освобождения подростка с простреленной диафрагмой. Бледный, изнемогший, и рана несвежая.
Старый профессор, подвижной сангвиник, сделал ему операцию. Очень сложную и — удачно! Говорили: «Девятую в мире, вторую в СССР!..»
Паренек стонет, бредит. Бабка не спит при нем которую ночь.
А профессор, как бог, в белом окружении ангелов-студенток, гремит радостно над койкой:
— Спасибо, мальчик, спасибо, милый мой, за то, что ты привез мне такую интересную болезнь!..
***
Плывем по Амуру. Смотрю на зеленую сопку. Вспоминаются сыромятные лапти — большущие, старые, латаные-перелатанные, даже подбитые расплющенными баночками от ваксы. Лапти старого дядьки Ивана. И его рассказы про японскую войну, которые я также, как и лапти, знаю с детства.
Теперь выразительно, с какой-то кинонаглядностью представилось это все здесь, на склоне этой сопки.
Белая гимнастерка, белая бескозырка, шинельная скатка через плечо, длиннющая винтовка с нахально-непобедимым штыком...
И так далеко от дома, куда он, дядька Иван, вернулся с георгиевским крестом и со скрипучими до смерти ранами. В ту самую бедность, к тем самым лаптям. Так и не зная, за что и почему шел под пули, штыки и осколки, за что и зачем сам убивал...
***
Черный, темный, «обиженный богом» бобыль долго и скучно рассказывает, как он было занемог...
Пусть рассказывает, надо же ему найти хоть какое-то облегчение!
***
В бедной, послевоенной деревне много дачников.
Когда по улице проходит стадо, городские дети кормят коз хлебом и печеньем. .
Пастух, пожилой и сухощавый мужичишка, злобно стегает козу кнутом.
Мамы-дачницы возмущаются. Им «соль достается» легче!..
***
Когда-то в соседней деревне была чума. Из окруженной деревни вырвался один зачумленный. Мужчины, караульные, пришибли его кольями, закопали почти живого.
На этом месте стоит теперь каменный памятник с крестом. И камень уже в лишайниках, и крест чугунный порыжел, а люди все еще рассказывают о той страшной необходимости — как будто прося прощения, тихо и немного торжественно.
***
Вчера смотрел интересную кинокартину «В мире животных».
Международный коллектив ее создателей с особым мастерством и старанием показал борьбу за существование — пожирание сверху вниз, по лестнице силы, хитрости, ловкости.
Думалось — и вчера, и сегодня утром,— что или мир не так устроен, или я совсем испортился: почему так болезненно воспринимаю обиду более слабого?..
Или просто я — человек, а нам свойственна иная форма сосуществования?
Если человеческий разум подпряжется к звериным нормам поведения, к тому «моральному кодексу» — будет фашизм во всех его проявлениях.
Вспомнил рассказ одного из друзей.
Два отца погибли на фронте. А жены их, две матери, были зверски замучены гитлеровцами. Чудом выжили только дети двух семей, мальчик и девочка. Потом они полюбили друг друга, поженились.
Теперь их сын, уже подросток, смотрит на телеэкране международную встречу боксеров.
Наш боксер здорово рубанул чужеземца. Тот полетел, не встает...
Подросток даже вскочил:
— Он не честно его, не по правилам! Так нельзя, нет!..
И — слезы на глазах.
А гость иностранный — немец, даже из ФРГ.
***
Десятиклассник «без укажи причины» застрелился из отцова охотничьего ружья.
Когда мать на выстрел вбежала в его комнату, парень успел еще сказать:
— Мама, как больно!..
Сама врач, она дала ему укол, вызвала «скорую помощь», замчали в больницу, и там он умер.
«Мама, как больно!..»
А у нас же, на земле, при разрешении конфликтов в человеческом сосуществовании десять тысяч убитых за день — «незначительные потери».
И живем. И смеемся. И верим.
***
Осень сорок второго года. Темная, мокрая ночь. А мужчины стоят за гумнами и смотрят, как — за семь километров отсюда — горит-догорает партизанское село. Смотрят и ссорятся.
Баптист, гундосый, из богатого двора, доказывает, что это все от бога, что «сбывается писание»:
— Господь недаром говорил: «Я — огонь всепожирающий!»
— Ну, так пусть жрет, если не нажрался!..
Вспоминают потом и то, что раввин в прошлом году, когда в недалеком местечке расстреливали евреев, говорил то же самое. Даже и талмудил над ямой, читал: «Сбывается воля Иеговы, ничего не поделаешь...»
***
Есть ли предел самолюбованию?
Бабе уже за шестьдесят, баба уже старая, скучно деформированная лишним салом, а вот на тебе — в лирическом настроении еще любуется сама собою. Да не тем, что было, а тем, что есть. Рассказывает соседке, как это недавно, год тому назад, один ученый в нее влюбился. Прямо на улице. И уже, говорили, сох, сох да и помер...
***
Пенсионер прогуливается с женой по кладбищу и paдуется, что на памятниках — «многие помоложе» его...
***
Однозубая бабка пристает к внуку, молодому рабочему-грузчику, с полным стаканом водки:
— Пей, я сказала!
Сыном похваляется:
— Ого, моего Пилипа в нашей деревне никто не перепьет!..
И сама, почти ежедневно, напьется и лежит на печи, что-то бормоча-напевая себе под нос. Видать, для души...
***
Старый батрак, рыжий, с проседью дядька Кондрат, человек одинокий и немного «блаженный», носил с собою — от пана до пана — мешок кремней, осколочков...
Кто посмеивался, что это вериги, кто думал: «Вот, просто придурок!..»
И очень немногие знали, что дядька мечтал о собственной хате. Уже собирал кременчики — чтобы натыкать их в цемент фундамента, украсить его, как у добрых людей.
***
Читаю историю, думаю о сменах формаций, столетий... И вдруг ярко, невольно увидел неутомимую бабку Прузыну или Агату — как она дробно, мелькая черными, потресканными пятками, идет, торопится в поле или с поля, где только работа да работа... Для куска все еще не очень щедрого хлеба.
Бабка прошла, следом за многими. Земля все вертится. Идут другие бабки...
***
Бывший офицер-фронтовик, после студент, директор средней школы, теперь — председатель отсталого колхоза. Мужчина энергичный, подтянутый, как спортсмен. Новый домик, отдельная комната, которую он считает своим кабинетом, хоть сидеть тут ему не доводится. Довольно интересная библиотека, даже с редкими книгами.
Легко можно подумать, даже и написать: «Ах, какой культурный современный председатель!..»
А это — хороший учитель, который, самоотверженно стараясь поднять основательно разваленное хозяйство, вот уже четыре года, с каждым годом сильнее, тоскует по своей любимой работе.
***
Каким бы пустым, неинтересным ни был этот человек, я не хочу, не могу забыть, что он — тот единственный товарищ, с которым мы зимним вечером сорок первого года радостно обнялись в одиночестве, услышав о разгроме фашистов под Москвой.
***
Маленький мальчик так оглянулся влево и вправо, переходя улицу с отцом «за ручку», столько страха было в этом взгляде, что у отца даже сердце заболело... С самого малолетства человеку так хочется жить!..