рькам наша музыка разлеталась по стране, других путей доставки ее к слушателю не существовало. Вторая — сами эти ларьки были непонятным полусамодеятельным (хотя и массовым) явлением, не поддавались ни учету, ни контролю, то есть по положению своему ничем не отличались от нас, «неофициальных» групп, и тоже, полагаю, жили на пороховой бочке. СССР тогда не входил в международную конвенцию по авторским правам, и с западной музыкой вопросов не возникало — вся страна была один очень большой пират. Наши группы, видимо, шли заодно.
Ну а сегодня, когда мы наконец учимся соблюдать законы, мало того — когда ты можешь издать результаты своего труда совершенно легально, как это делается в мире, — зачем нам пираты? Мне, например, на фиг не нужны.
Пару месяцев назад, проходя мимо ГИТИСа, вспомнил я нашу студию, и черт дернул меня зайти внутрь и подняться на второй этаж. Я увидел закрытую на замок дверь и в щелку за ней — стулья, стулья друг на друге, какой-то хлам, тлен и запустение. Было чувство, что я стою на разграбленной могиле близкого человека. Говорят, там сейчас иногда идут занятия по гражданской обороне. Очень может быть.
Потом — уже в наше время — там опять была студия, частная, говорят, очень хорошо оборудованная. Что происходит сегодня — не знаю.
А потом опять настало лето, и нас вновь потянуло на юг. На этот раз предложение поступило от Московского авиационного института, который имел лагерь в Алуште. Не помню, по какой причине Кава не смог поехать с нами, и я позвонил Алику Сикорскому. Образ его в моей душе и до сих пор занимает одно из самых светлых мест: не дай он нам сыграть тогда, в шестьдесят девятом, что бы с нами было? Алик слегка покочевряжился, мотивируя тем, что уже сто лет не играл на барабанах, впрочем, упорствовал недолго.
В Алуште нам не понравилось. Лагерь оказался палаточным, стоял он на совершенно голом глиняном откосе над мутноватым морем. Контингент авиационных студентов при почти полном отсутствии студенток тоже особой радости не обещал. И когда в лагере появился деловой человек из Гурзуфа и предложил переехать к нему на танцплощадку, мы не раздумывая согласились. К тому же у нас наработалась роскошная танцевальная программа — вся классика блюза и рок-н-ролла. Алик замечательно пел и барабанил. Сейчас уже так не поют и не барабанят — это уходит, как время. А в Гурзуфе к нам еще присоединился истосковавшийся по нам Кава.
Поселили нас в Гурзуфе совершенно замечательно. Бывавшие там, конечно, знают узенькую древнюю лестницу, спускающуюся от центральной площади, где автобусы, к морю. В самом ее узком и древнем месте слева оказывается бывший дом Коровина, а ныне — Дом творчества художников, справа — двухэтажное здание, на втором этаже которого в те времена был расположен ресторан, а на первый этаж вела загадочная дверка, выходящая прямо на вышеуказанную лестницу. Сколько я помню, дверка эта всегда была заперта. Так вот за ней обнаружился самый настоящий клуб с фойе, залом и даже каменным Лениным на сцене. Клуб занимал весь первый этаж и не функционировал, видимо, никогда. Ловкий человек, пригласивший нас, оказался директором этого самого клуба. Нам был вручен ключ от заветной дверцы. Когда эйфория от возможности круглосуточно владеть самым центральным в Гурзуфе зданием прошла, мы робко осведомились, на чем, собственно, спать. Директор задумался, и к вечеру на грузовике подвезли полосатые солдатские матрасы — штук тридцать. Это было все. Матрасы, видимо, списали в казарме по истечении двадцатипятилетнего срока годности. Это был настоящий рок-н-ролл.
Танцплощадка наша находилась (и находится) в другом конце городка, возле «Спутника». Аппарат убирать было некуда, посему один из нас еженощно оставался спать на сцене под южным небом во избежание кражи. Обещались нам за работу деньги в размере шестидесяти процентов от сбора. Мы было возрадовались, но зря. Ловкие ребята на контроле забирали у входящих билеты и тут же продавали их вновь, поэтому танцплощадка была полна, а по количеству проданных билетов нам выходило по червонцу на рыло. Впрочем, мы не голодали. Приличная уже известность группы, древний родной Гурзуф, друзья и подруги из Москвы, Киева, Питера, дикие ночи с ними на сцене клуба под бесстрастным монументом в темноте (свет нам включать не рекомендовали), утреннее пиво в тени кустов туи под шум моря и восхитительная вяленая ставридка — это была наша последняя настоящая южная поездка. Мы и потом ездили на юг, играли там (это уже называлось — гастролировали), но вот этот святой бесшабашный хиппово-рок-н-ролльный дух — он остался там, в Гурзуфе семьдесят восьмого.
Я не поеду больше в Гурзуф. Нет больше того Гурзуфа, и постоянное сопоставление картин, бережно хранимых памятью, с реальностью вызывает мучительное чувство. Кто-то безобразно расширил мою набережную, понатыкал бездарных зонтиков, как будто это какая-нибудь Ялта, и нет пива в «стекляшке» и портвейна в «чайнике», и дело вовсе не в пиве или портвейне, а в том, что дух — дух ушел, умер, стал другим. В «Спутнике» вместо озорных иностранных студентов живут унылые семейные комсомольцы, и пьют они теперь не в «тарелке», а в номерах под одеялом, и с катеров, подходящих к пирсу, звучит совсем другая музыка, и над клубом нашим соорудили какой-то немыслимый стеклянный переход из дома Коровина по второму этажу, и что там теперь внутри, я даже боюсь подумать.
И только танцплощадка наша цела и невредима, и так же точно мажет кто-то дегтем верх решетки, ее окружающей, чтобы, значит, не лазить бесплатно, — маленький нелепый островок прошлого. Так нам и надо. Ничего не бывает вечно.
Осенью мы расстались с дудками. То ли мы наигрались в духовые, то ли ребята слишком любили выпить, но скорее всего, нам захотелось чего-то нового. Видимо, захотелось синтезаторов. Они тогда были в большой моде, постоянно доходила информация о каких-то новых невероятных клавишных, долетали волшебные слова «Мелотрон», «Полимуг», «Клавинет Д6». Электроника вошла в «Машину» в лице Саши Воронова. Саша Воронов делал сам приличные синтезаторы и играл на одном из них. Саша не был нашим человеком. Я не могу сейчас вспомнить, почему мы его все-таки взяли. Честно говоря, после Игорька Саульского играть с любым клавишником казалось мучением. Самое тяжелое — объяснить человеку, как здесь следует сыграть (если он сам, конечно, не чувствует). Нот, я уже говорил, мы принципиально не писали, и если вкус человека отличался от нашего, добиться от него двух нужных нот было пыткой и для нас, и для него.
Вообще в группе было нехорошо. Зрели внутренние напряжения, и все мы чувствовали, что сделать тут ничего нельзя. Может быть, мы сыграли вместе все хорошее, что могли, и нужна была какая-то ломка. Впрочем, одна из причин напряга мне известна.
Сережу очень задевало, что мое имя все чаще и чаще звучало в связи с «Машиной времени», а имена остальных, соответственно, реже. Сережа был сторонником святого равенства во всем — как у битлов (мы тогда не знали, что и у битлов такого равенства не было).
Я тоже выступал за это самое равенство всей душой, и меня огорчало то, что происходило, но происходило это само собой и, естественно, из-за того, что я писал песни, я же их и пел. Никаких усилий для роста своей персональной популярности я, конечно, не прилагал, скорее наоборот. Но Сережа страдал ужасно.
Разумеется, это была не единственная и, думаю, не основная причина. Что-то не клеилось у нас с музыкой. Мы теряли наше взаимопонимание — главное, на чем мы держались. Маргулис в наших спорах занимал, как правило, молчаливую нейтральную позицию, ждал, пока мы перейдем на личности, после чего заявлял, что мы оба дураки. Думаю, он переживал за нас обоих.
Мы с Сережей видели, что корабль тонет, специально вдвоем ездили на рыбалку, чтобы поговорить, все выяснить и сделать как было раньше, и на словах все сходилось и должно было получиться, а на деле рассыпалось в прах. Может быть, поэтому нам уже неважно было, наш или не наш человек Саша Воронов. Речь шла уже о нас самих.
Мы дотянули до весны семьдесят девятого. Последней каплей, переполнившей мою чашу, был концерт «Машины» в горкоме графиков на Малой Грузинской.
А случилось вот что. Художники-авангардисты (как их тогда называли) наконец-то добились права учредить свой комитет и получили помещение с выставочными залами. У всех еще на памяти была «бульдозерная» выставка в Измайлове. Я постоянно тогда ошивался на их полуподпольных вернисажах то на ВДНХ, то по квартирам, очень за них болел, и виделись они мне все если не героями, то, во всяком случае, людьми, делающими одно с нами дело. И когда они попросили меня о концерте «Машины» для них всех в их же новом зале, я, конечно, согласился. Ни о какой оплате, естественно, речь не шла — у меня и язык бы не повернулся говорить со своими собратьями о каких-то деньгах.
Кава встал на дыбы. Он заявил, что, если им интересно, пусть приходят к нам на концерт и там слушают, а специально для них он играть не поедет. Центрист Маргулис, накануне давший мне согласие, включил задний ход, и я оказался в одиночестве. Я не помню, как я их уговорил. Концерт состоялся, но прошел отвратительно.
Если можно представить себе ситуацию, когда музыканты, играя, издеваются над зрителями, то именно так все и выглядело.
Да чего там «издеваются»! Просто Кава и Гуля в компании вдруг пришедшего Кости Никольского нажрались как свиньи — у художников в подвале был настоящий бар, все как у взрослых. К Косте Никольскому никаких претензий не было и нет — не его концерт, пей на здоровье. Но наши-то! Кава ронял палочки. Гуля три раза подряд спел один и тот же куплет в песне «Маски». Конечно, картина несколько смягчалась тем, что зрители, то есть художники, сами были, скажем, не кристальной трезвости. Но мне от этого легче не делалось.
Очень надеюсь, что честные художники ничего не поняли. Мне еще никогда не было так стыдно.