ормальный был оставлен во дворе лечебницы), поглядывал на встречных, как поглядывает человек, знающий про них, встречных, очень смешной анекдот.
На углу отлавливал машины глазастый светофор. И справа, и слева. За дорогу грозил. Пешеходам. Я вот вам! Иногда разрешал. Зелёно офонарев. Пешеходы толпой бойко шли. С дисциплинированностью механизмиков. Светофор перемигивал всё – и лавой бросались машины… И опять пешеходы пошли большим гамузом. Бойкие, жизнерадостные. Серов тупо смотрел. С папиросой меж пальцев. Сидя на очередной скамье. Злила почему-то эта по команде включающаяся, жизнерадостная дисциплинированность двуногих механизмиков. Хоть бы один, гад, нарушил… И выскочила одна, и заметалась, и забегала, стегаемая визжащими тормозами. И улетела обратно под ухмыляющееся злорадство механизмиков. «А-а! – заорал Серов, хохоча. – Высунулась! Съела! Так тебе!» Вдруг увидел двух приближающихся сизых призраков. Со скамейки перескакал сразу к пешеходам. Затесался в них. Он, Серов – тоже пешеход. Пошагал с толпой через дорогу. Дисциплинированный больше всех. Смотрел прямо в глаз мотающемуся светофору. На каждом перекрестке торчат эти кошачьи перископы! На каждом! Весь город, гады, просматривают!
Выпито было уже три стакана резинового. В трех забегаловках отметился. По одному в каждой. Деньги (дополнительно к посудным) обнаружил в заднем кармане брюк. Вчера, оказывается, запрятал. Так что на бетонном крыльце редакции был уже хорошо поддат, бодр, смел. Просто докуривал папиросу, обозревая, так сказать, окрестности. Белоголовый прошлогодний старик опять копался на пустыре. Теперь уже с саженцами. Конец весны, тополь вон стоит – тяжелый, сытый, майский, – а старик сажает. Упорным оказался. Не зря всю осень ковырял землю. Привозимые горки земли раскидывал по пустырю. Готовил. Дождался-таки своего. Высаживает. Облагораживает пустырь. Память о себе оставляет. Сыновей, наверное, насажал по всему Союзу. Теперь – дерево надо. Деревья. Ладно. Черт с ним. Серов обильно пустил слюну в картонный мундштук папиросы. Дурная привычка. Гадливо удавливал, умерщвлял. Чинарь неэстетично шипел, став желтым. Хотел в урну его – урны не оказалось. Походил с чинарем этим по крыльцу, как с презервативом по меньшей мере, не зная куда навесить. За стеклом увидел вахтера. Деликатно окурок ушмякнул в ложбинку, у стекла. Весь культурный. Улыбался ветерану. Старикан не давался. Переносица его означилась канцелярской резкой скрепкой. Ожидался следом какой-нибудь скоросшиватель, санкционированный дырокол, еще что-нибудь подобное. Чтобы не дожидаться этого, Серов взял злосчастный чинарь и снес с крыльца как бяку. Бросил от крыльца подальше. Честно отряхнул руки. Три раза. Вот так: раз-два! три!
«А названия ваши, Серов? (Зелинский опять смотрел поверх дрожливеньких очечков, как поверх своих слезок, готовых сорваться, упасть, закапать.) Одни названия ваши чего стоят? – «Рассыпающееся время»… А? А теперь вот еще чище – «Самая долгая тихая паника»… Это про наше время, что ли?.. Наивный вы человек, Серов… На что вы рассчитываете?..»
Серов вдруг встал, отошел к окну. Далеко внизу, в тугом шуме улицы вдруг с припляской затеснилась, заразмахивала ручонками странная обеззвученная группка на тротуаре. Неожиданная для восприятия, какая-то невероятная. Точно внезапно увиденный страстный театрик глухонемых. Массовка. В их клубе, на сцене… По закону все той же пьески для глухонемых группка утанцевала обратно за угол, страстненько махаясь руками… Серов повернулся. Что это было? Мгновенно оплодотворившаяся спекуляшка? Обмен книг? Марок? Перепродажа квартир?
Всегдашние сотрудники Зелинского были на своих местах. С черепом, как с учебником геометрии, один цедил что-то о смури, о явном закидонстве. Цедил без всякой улыбки. Нимало не смущаясь, что Серов слышит. Второй откровенно хохотал, чубатый, как деревенский рубанок. Зелинский терпеливо ждал, повернув очечки к Серову. Но тот виновато улыбался, точно приклеенный к окну.
За окном промахала сорока. Двумя этажами ниже. Как медленный, томный, подмигивающий из-под челки ворожейки глаз… Серов вдруг опять увидел себя висящим. С синей душонкой, бьющейся изо рта… Теряя сознание, зажмурился, застучал ногой об пол…
– Что с вами, Серов?
«Ничего. Извините». Серов подошел, стал собирать свои бумаги. Напротив столов задергалась дерматиновая дверь с табличкой. Точно ее не могли открыть изнутри. Настежь распахнулась, выдернув за собой из кабинета двух людей. «Да что вы нам всё талдычите: вот мы в 20-ые, вот мы в 30-ые, в 50-ые там, в 60-ые ваши!» Парень перестал на время кричать, чтобы его разглядели. Парень был из так называемых молодых. Лет… сорока пяти, пятидесяти. В черной бороде пылал, как головня в дыму. Был на грани драки. Опять подступал к лицу начальника. Слова отлетали от лица пузатеньного человечка, как от бубна: «Не знаем мы, как было у вас! Не знаем! И знать не хотим! Понимаете! Сейчас, сейчас что вы сделали! В конце 70-ых! Во что превратили редакции! В крепости! В бастионы! Ведь теперь надо не писать, нет (когда писать? зачем? некогда!), пробивать теперь надо уметь! Пробивать! Бегать по вашим редакциям! Проталкивать, пропихивать! Пролазой быть! Прохиндеем! Но и тут вы преуспели! Вы! А не мы! (Куда нам!) Таланты среди вас! Мастера! Гении-пролазы! А нам что делать? Нам? Так называемым молодым? В редакции ваши пролезать? Вот с этими обалдуями сидеть? («Обалдуи» вздрогнули и выпрямились за столами.) Парень вдруг с ужасом начал «прозревать», озираясь вокруг: «Да у вас же здесь абортарий. Натуральный абортарий. Чистите у всех подряд. Сколько трупиков намолачиваете. В день, в месяц, в год! Это же уму непостижимо!.. Да чтоб я еще в ваши ср… редакции… И ведь два года, придурок, ходил… Два года!..»
С папкой, как у Серова, бородатый пошел. Хлопнул дверью.
– Вот – пожалуйста! Экземпляр! И таких сейчас – сотни! Уже не просят, нет, – требуют, стучат!
Толстенький Кусков заложил большие пальцы в кармашки жилета. Остальными поигрывал на выпяченном животе. Резко вставал на носочки. Как бы прикидывал свой вес. С весом все было в порядке.
– Нет, Серов, не-ет. (Серов сразу осознал свою вину, свое пожизненное родство с бородатым, понурил голову.) Писатель должен быть худым, Серов. Тощим. Голодным, злым. Как гончак. Вот тогда он добежит. Вот тогда он догонит. Зубами схватит свою удачу!.. Зу-бами!..
Толстенький человечек опять подкидывал себя на носочки и покачивался с заложенными пальцами рук. Он был Первый Заместитель Главного Редактора. Достиг. Дотянулся. Допрыгнул с носочков. Вон, даже под оргстекло фамилию свою загадил. Все правильно. Тощий Серов (тощее некуда, гончак!) стоял перед качающимся самодостаточным пузаном, не зная, отвечать или не отвечать?..
Один был полный, лысый, с двумя клубками раскаленной проволоки на щеках, другой – худой, бледный, с вислым остывающе-фиолетовым носом, который он периодически макал в пиво. Стоя за одним с ними мраморным столом, Серов упорно глотал резиновое. Не пиво – резину. По семьдесят коп. стакан. Стакан за стаканом. Говорил, как радио, вылезшее из подполья. Неизвестно кому. «Самоедство сюжета. Заданность сюжета. Вот что им нужно. Заданность. Чтоб самоедство схемы было, идеи. Чтоб всё подчинялось им. Чтоб схема пожирала самое себя. Фильм о пьянице. Об алкоголике, к примеру. А-а! Мы уже знаем, что нас ждет там. Всё зарезервировано для этого, весь антураж, вот как здесь: забегаловка, дым коромыслом, алкоголики над столиками, как поголовье. Герой стоит, пьет резину, два бича рядом – пиво. Один толстый, другой худой. С носом. С карикатурным. Для контраста. Для хохмы. Всё зарезервировано. Заранее. Век назад. Сво-ло-чи!» Серов сходил в дым и неожиданно вернулся с пивом. С двумя кружками. «А рецензии их? Внутренние их рецензии? Которые они всегда садистски подсовывают тебе? Это же блины! Неотличимые блины! Блины русского православия! И во здравие можно, и за упокой! И живой вот ты пока на этой страничке – поешь наш блинок, услади душу, а на этой ты уже сдох – и жрем теперь блины мы! На помин тебя! Ясно я говорю? Или разжевать?» Исподлобья Серов счет предъявил толстяку. Глаза бича не давались. Он хлебнул пива. Точно своей отрыжки. Худой, наоборот, навалившись на столешницу, изучающе смотрел на Серова из-под носа своего, будто из-под палицы. «Хватит тебе, друг… Хорош уже…» – «Слону дробина!» Серов будто на спор начал дуть из кружки не отрываясь. Закусывал пиво, будто лошадь удила. Выпил. Вторую кружку… двинул к носатому. С пьяным морем по колено в башке – пошел. Из пивной.
– Папку забыл!.. Писатель!..
Вернулся. Забрал. Снова пошел.
На бетонном крыльце редакции ветеран толкал его. Сталкивал с крыльца. С лицом, как несмазанная судорога. «Да ответить мне! – боролся Серов. – Ответить мне надо! Козел!..»
Поматывался у крыльца. С папкой. Как с неразлучной плюхой. Раздувал ноздри. Увидел другого ветерана. На пустыре который. Белоголовый. Ага! Сейчас я тебя!..
Точь-в-точь как Кусков, пыжился, вставал на носочки, гундел в приостановившееся у земли испуганное старое лицо. Что-то насчет ишаков, насчет бесполезного ишачества. И вообще – что он тут ковыряется второй год? Кто разрешил? Кто позволил?
Белоголовый стряхивал с колен землю, точно готовился вмазать шакалу. Высоко засученные, сплошь татуированные руки его как-то неуправляемо поматывались. Как змеи. Как шершавые ужи. Перехватив взгляд Серова, он скатал рукава рубашки. Застегивая пуговки, стоял перед пьяным сопляком с папкой, словно вернув себе отрешенность, смотрел в никуда… Серов начал было опять…
– А ты кто такой?
– Я?.. Писатель!.. Шофер… А в чем дело?!
– А ты отпаши с мое, земляк, может, тогда и поймешь чего.
Серов тупо думал.
– Прости, старик… Давай вместе… – Отшвырнул папку. Под угрюмое молчание белоголового выдернул из кучи деревьев кусток. Всунул в ямку. Охватил его весь до верху, чтоб ветки не мешали.
– Давай! Засыпай!
– Костюм испортишь…
– Ерунда. Давай!
Старик ползал, засыпал, загребал руками. Потом ползали оба…