В служебном оперного театра, кроме обычного вахтера, разгуливали еще двое. В штатском. В сером. Один положил руку Трубчину на плечо: куда? «Я мастер по свету!» – с гордостью сказал Трубчин. (А есть ли, интересно, по тьме?) Показал удостоверение. «А это со мной. Ученик». Серов тоже был увешан фонарями. Больше даже, чем Трубчин. В штатском повернулся к вахтеру. Точно, подтвердил тот, ребята из осветительного! Прошли. Продвигались дальше. С фонарями – как из фильма диверсанты. Везде по коридору кучковались эти самые в-штатском-в-сером. Однако никто из них почему-то на идущих парней с фонарями внимания особо не обращал. Один, правда, спросил. Да и то так, больше для проформы. Что, ребята? Куда? На пульт! В осветительную! – как паролем тут же ответил Трубчин. Придвинул ему к лицу фонарь. Будто бомбу. Ну-ну. И тут прошли. Им нужно было свернуть направо и по винтовой лестнице взобраться наверх, в осветительную, где дежурил сменщик Трубчина, и всё бы оттуда увидели… но… но свернули зачем-то влево, прямо к кулисам. И никого из охраны здесь почему-то не оказалось. Чтобы задержать дураков… На цыпочках начали подкрадываться. К освещенной сцене. К длинному столу президиума, край которого с двумя-тремя членами уже двигался им навстречу. Как пацаны, выглядывали, тянули шеи и хихикали. Увешанные фонарями. Низенький и длинный. К ним уже поворачивались из-за стола недоумевающие лица, а Главного Докладчика с трибуной всё еще не было видно. Его. Самого Главного. Скрежещущего там чего-то басом во рту своем. Вроде как в машинно-тракторной станции. Где он там, чертяга, прячется? Всё вытягивались, хихикали, уже сдвигая кулису… Серова от вывернутой руки ударила резкая боль. Его потащили со сцены. К коридорам. Рядом, такой же вывернутый, согнувшись в три погибели, спешил Трубчин. Ну ты, козел! чего делаешь! – натужно сипел Серов. Дергался, не в силах распрямиться. Отпусти, сволочь! Один фонарь упал, покатился. Другой, ударившись об пол, разбился. Вдребезги. Побелевший президиум полувстал и замер. Каким-то скопищем инвалидов. На Тайной, разоблаченной вечере. Однако Трактор продолжал ворочать слова. Вроде как железный колчедан во рту. Тогда президиум обреченно пал. На место. Серов все рвался. Вывернулся-таки. Сразу въехал серому в ухо. С левой. Его снова заломили, бегом вогнали в коридор. Захлопнули дверь. Трое начали метелить Серова. Ногами. Он перекатывался по полу, все пытался вскочить. Но его тут же сшибали и снова били ногами. Трубчин сразу же сломался в углу и только закрывался руками. Его спокойно, прицельно пинал один. По ребрам! По ребрам! Но не пы̀ром, не носом ботинка, а щёчкой. (Хитрый футболист!) С правой садил, с левой! Тулово Трубчина отвечало какой-то большой гулкой тубой. Тубой космонавта. Из которой, казалось, упорно выбивали наружу человечью голову. Ой, не надо, дядя, не надо! Глава за трибуной прервался. Покосился на президиум. Одним глазом. Как будто инкубаторным птенцом. Который ничего еще не петрит. Отпивал в это время из стакана. Поставил стакан. Стуживаясь отшибленным словно бы нутром, гмыкнул. Раз, другой. Продолжил.
Когда Серова и Трубчина вывели к машине – Дружинин и Колов сразу засунули руки в карманы пальто, пошли в разные стороны. С обтянутыми горбами, как африканские барабаны. Которые ждут, трусливо ждут, что сейчас в них начнут бить…
…При виде грузности груди Эммы Глезер на ум Серову всегда приходила плотина ГЭС. Взятая на еврейские присогнутые ноги кенгуру. Однажды случился казус. Произошел он зимой. В раздевалке факультета. Сняв и отдав гардеробщице пальто, девушка Эмма одернула спереди платье и пошла. Сзади же (так уж случилось) платье осталось высоко задранным. Полностью открыв голубые, атрибутные, как называл такие Серов – от коленных впадин и до пояса – панталоны. И все это на внушительном ее заду и осторожных разлапистых ногах. Вокруг захихикали. Почему-то одни парни. Девчонок не было. Серов бросился и… и сдернул платье вниз. К полу. Точно вывернувшийся мешок. Эмма повернулась – удивленно вытаращилась на него. Низенького, плюгавенького, по сравнению с ней, Эммой Глезер. Дескать – как ты посмел? Комар! Не долго думая… сильно влепила ему в ухо. Правда, ухватив в последний момент за лацканы пиджака. Потому что оглушенный Серов натурально начал падать. Встряхнула, приводя в чувство. Как ты посмел, подлец! Хотела еще раз. Замахнулась даже… Помог же! помог! тебе! дура! Одернул! – орал Серов. Эмма с сипом раздувала ноздри, думала. По-прежнему не отпуская лацканы. И кенгуровые ноги ее были все так же присогнуты. Только теперь точно для старта на лыжах…
Эмма, как групорг, непосредственно подчинялась Чекалиной. Освобожденному секретарю. Они никак не могли достать Серова, чтобы тот платил взносы. Серов умудрялся не платить два года. Целых два года! Безобразие! Чекалина хмурилась. Будем исключать. (Из комсомола, понятно.) Глезер отговаривала Чекалину, обещала, что воздействует на злостного неплательщика через жену его, Никулькову. Примерную комсомолку… После случая у раздевалки – затруднений со взносами не стало. Рассчитался за все месяцы и платил дальше в числе первых. Эмме Глезер даже было неудобно слегка. Принимая взносы, хихикала вместе с Серовым. Они вроде как породнились теперь. Глядя на такое панибратство, Чекалина хмурилась. Однако когда Серов из комскомитета выходил, помощницу хвалила – молодец! Мы не должны терять людей. Чекалина эта, освобожденный секретарь (прозвище Ерофей) – имела привычку заглядывать в аудитории. Во время идущих занятий. Точно бездельничающий студент. Причем заглядывала всегда быстро и как-то очень уж капризно. Как на всеобщее обозрение – независимый ветер. За ней выскочил однажды физик Матусевич. Преподаватель. Доцент. Минуту, уважаемая! Чекалина остановилась. Оправдывая прозвище, походила на скуластого отчужденного Ерофея-кота. Сердитого Ерофея-кота. Нужно стучать, уважаемая, прежде чем войти в аудиторию или даже заглянуть. Сту-чать. Всегда, понимаете? Даже если дома входите в собственную спальню! Это еще зачем? – прищурилась Чекалина. А если у мужа любовница? А? Глаза Матусевича смеялись. Узкая еврейская лысинка походила на хлебную горелку. На пережженный сухарь… Сколько же вас тут в институте развелось? Чекалина думала. Опять же – Эмма Глезер. Не много ли? Фыркнув, сказала: не смешно! Дальше пошла.
…Вот к этой Чекалиной вместе с Эммой Глезер и еще одним групоргом Найдёновым, белобрысым пришибленным парнем (как в групорги-то попал?) – вызвали Серова и Трубчина после произошедшего в театре. Вернее, после всего, что было с ними потом. После бессонной ночи в кутузке… После суда на другое же утро, где судья, хмурая женщина в годах, с волосами на голове как взбитый пепел, не произнесла ни слова, пока что-то писала, а потом размашисто подписывала – по пятнадцать суток каждому!.. После того, как в глухом фургоне (маруське? черном вороне?) отвезены были в городскую тюрьму… После тюремной бани, куда с такими же попавшимися бедолагами загнали мыться. (Хорошо хоть не остригли, не обрили.)… После того, как развели по камерам и Трубчина (подельника?) от Серова отделили – Серов его не видел все пятнадцать суток… После двухъярусных нар вдоль большой вытянутой камеры, на которых храпели, булькали, верещали по ночам пятьдесят глоток… После команды «к стене!», когда проводили по коридору настоящих заключенных, а декабристы жались к стенам. И трусили, и жадно смотрели на бритых субъектов… После окриков «к стене! руки назад!», когда, наоборот, уже декабристов быстро прогоняли по коридору, а нескольких уркаганов ставили лицом к стене, с руками назад. И что происходило в это время в их обритых черепушках – одному богу известно…
Были также в этих сутках и ежедневная работа на овощехранилище за городом, где под ноябрьским дождем и снегом декабристы перебирали привозимую картошку и другие овощи: свеклу, морковь, капусту…
…и жиденькая кашка по утрам: то перловая, то ячневая…
…и супец в обед с рыбьими скелетцами…
…и минута на оправку в шесть утра в хлорированном до дурноты сортире, куда выводили партиями, по десять человек, и эти десять зло орлили над чашами, пытаясь из себя хоть что-то выдавить (Серов, во всяком случае)…
…и скоротечные, непонятно из-за чего возникающие драки, после которых сидели на нарах, как ни в чем не бывало…
…и разговоры по вечерам, и жалобы (на жен, конечно, на любовниц, которые сдали…)
…и постоянно веселые фиксатые анекдотчики, весело посверкивающие из углов, точно редкоземельные металлы…
…и внезапно забазлавшее радио где-то под потолком. 7-го ноября. После чего декабристы вытаращились на потолок, будто белкастые шахтеры из шахты (Праздник! В тюрьме!)…
…и еще многое, многое другое… о чем знать не дано было этой троице за столом в комскомитете. Этой тройке, сказать точнее, вызвавшей их сейчас, по-видимому, еще на одну расправу…
Они постучались. Услышав «да», вошли Но Серову сразу приказали выйти. Странно. Однако вышел. Ходил туда-сюда. За дверью приглушенно бубнили. Сначала Чекалина, потом Глезер. Подслушать, ухо приложить – было неудобно. Ладно. Сейчас позвать должны. Однако минут через пять появился Найдёнов. Один. И скользнул мимо. Мимо него, Серова! Серов хотел спросить, но Найдёнова и след простыл. Вывели Трубчина. Именно вывели. Как больного. Глезер повела его куда-то. Защищала от Серова, загораживала. Что! что такое! – метался Серов. Собрание в двенадцать! В актовом зале! – отчеканила Чекалина.
Минут за пятнадцать до начала Серов стоял в коридоре возле актового зала. Какими-то нагипертоненными бубнами постоянно пробегали активисты. (Готовили людей? выступающих?) Нестерпимо хотелось уйти, бежать и в то же время остаться. Дождаться, чем кончится всё. Чем кончится это собрание. В зал уже валили студенты. Некоторые подмигивали Серову. Другие – разом дубовели лицами, не узнавали. Стоящий на виду у всех Серов – вроде нарывался. Сам нарывался. Словно приглашал на расправу над собой… Однако не верилось в это. Нет, не верилось. Не посмеют. Не должны. Ладно. Будет что будет.