вчерашнего. Как не раз уже бывало с ним. В других случаях после вчерашнего. С другими людьми. И все это – уже с посмеивающимся превосходством трезвых людей, которые не позволят себе такого свинства. Все эти «ты» говорились уже с легоньким презреньицем в голосе. С пьедестала он слетел. Он, так сказать, не опасен. С ним, Серовым, все понятно. Он уже свой. В доску. Клоун. Петрушка. Напившийся и несший черт знает что. Он был для них потешник, теряющий к тому же конспекты. С ним можно уже запросто, без церемоний. Хих-хих-хих-хих-хих!.. Он спросил, с кем говорит. Говорила та самая приживалка Нюра, что каждый раз долбала рюмку с красным как дождевого червяка. А уж кто-кто, а приживалы знают точно, что-почем. Котировку выдают мгновенно. На любого вахлака. Этих на мякине не проведешь. Шалишь. У этих без ошибки. Птицу видно по полету, добра молодца по соплям. Вот так-то, милок! Голосок в трубке все посмеивался, все давал советы, где искать ему эти конспекты. До смерти теперь будет этот голосок помнить про конспекты. Серов извинился, повесил трубку. Да, все правильно. Все это правда. Все это он – Серов… Но отчего, отчего ж тогда так саднит душу! Почему задевает все это так!..
Из будки вышел. Сильный ветер хватал лицо. Шумел в ушах, как в двух разломанных погремушках.
14. Борец трезво-пламенный
Еще весной, после вытрезвителя и наказания за него, когда Серов был выпущен, наконец, на трассу – завгар Мельников, зло подписывая путевку, сказал ему один на один в коптерке: «Скажи спасибо, что запарка… Я бы тебя, гада…» Серов побледнел, вырвал бумажку. Выходя, саданул дверью.
Сунули какой-то затертый, старый самосвал. Не бетоновоз даже. Торопятся, гады, торопятся. Олимпиада на носу. Накачку получили. Однако на бетонный слетал быстро. Гнал теперь прямиком в Измайлово. Денек – погожий, как продувной бесенок. Нога сама давила и давила, поддавала газку.
Ударил по тормозам, чуть не заскочив на красный. Вспотел даже разом. Гаишник не заметил. Вырубив светофор, по пояс высунутый из стакана – намахивал палкой. Через перекресток вручную прогонял длинную колонну «скорых помощей». Новых, необычных. В виде словно бы компактненьких катафалков. Потоком словно бы выбегающих для москвичей. Глаза Серова злорадно пересчитывали «катафалки», рука тряслась на скоростях…
Выпал зеленый. Мощно, с места, машины рванули. Лоснящейся лавой уходили под солнце. Серов газовал со всеми, но держался ближе к обочине…
По всей стене сыпалась электросварка. Как из скворечника скворец, все время высовывался из кабинки крановщик. Кричал что-то вниз. Будто из трубы ему прилетал ответ из трех слов. И точно забытые на стене, точно во сне – по небу водили рукавицами монтажники.
Серов крутил из кабины головой. Туда ли? Стена была незнакомая. Бригада тоже. Но уже бежала деваха в бандитских завернутых сапогах. Как под уздцы, повела самосвал меж нагроможденных плит и балок куда надо. Слив раствор, Серов получил от девахи путевку, задом запрыгал по лужам обратно. Развернулся. Рванул.
Во второй половине дня на стройке появились Манаичев и Хромов в касках. Вокруг них сыпали, скакали через лужи пристебаи. Тоже в касках. Вели. Наперебой показывали. Начальники задирали головы. Панельная стена стояла как вафля. Держалась неизвестно чем и как. Поджимает, гадов. Олимпиада. Получена накачка. Да. Серовский самосвал болтался по лужам прямо на штиблетковую группку. Того и гляди, грязью окатит. Зашибет! Сигали на̀ стороны, выказывая кулаки и матерясь. А, гады, а-а!..
Вечером Серов метался в комнате Новоселова. Трезвый, пламенный, ветрово̀й. «…Да им же выгодно, чтобы мы жили в общагах. Выгодно! Саша! Вот если б дали этот закуток и сказали – он твой, живи! Так нет! Человек-то человеком себя почувствует тогда. И «ф» свое может сказать. И плюнет в морду всем этим манаичевым и хромовым. И уйдет в конце концов – руки везде нужны… Но не уйдешь – привязан! Привязан намертво! Приписной крестьянин! Негр! Быдло! Ты думаешь, Саша, страшно, что мы в общагах с семьями, с детьми? Нет. Страшно – что мы ждем. Годами ждем. Нам помажут, мы облизнемся – и ждем. Помазали, облизнулся – и опять лыбишься. Всё тебе нипочем! А попробуй вякни, рыпнись. Выкинут, и тысяча дураков на твое место прибежит…»
Человек дошел до черты. До края. Дальше идти ему некуда. Это точно. Однако Новоселов смотрел в пол. Будто его в очередной раз обманули. Серова Новоселову уже редко приходилось видеть таким. Видеть трезвым. И сейчас, получалось, вроде как рыжий хочет заделаться блондином. Или брюнетом там. Помимо воли, Новоселов не поддавался на все это. Не хотел видеть очевидного. Видеть трезвого блондина. Больше привык к рыжему. К клоуну… Однако сказал, что лучше уехать. Нужно уехать. Добром для Серова все это не кончится. Сказал – как приговорил.
Серов вдруг сам почувствовал, что высказался до дна, что нет пути назад, что всё уже катится, неостановимо катится к чему-то неизбежному, неотвратимому для него, отчего всё внутри уже сжимается, обмирает… Вдруг увидел себя висящим. С сизой душонкой, бьющейся изо рта! Как уже было! В редакции!.. Зажмурился, теряя сознание, тряся головой. И точно из небытия чудом выскочил. Жадно дышал, водил рукой по груди. «Куда… куда уезжать, Саша – куда! (Все тер грудь.) В какие еще общаги! Где?.. где еще не жил? Укажите! Куда?..»
Закуривал. Руки тряслись. Сел. Жадно затягивался. Глаза метались в тесной зонке. «Недавно читал. Один бормочет. Ах, этот Форд! Ах, иезуит! Коттеджами в рассрочку работяг к своим заводам привязывал! Ах, капиталист! Ах, эксплуататор!.. Да там хоть за реальность горбатились. За реальность! Вот она – руками можно потрогать. А у нас – за что? За помазочки от манаичевых и хромовых?.. (Манаичевы и хромовы были уже – чертями, дьяволами, выскакивали отовсюду, их нужно было ловить, бить по башкам, загонять обратно!)» Опять повторял и повторял: «Им выгодно, что мы в общагах. Выгодно! Они загнали нас туда. Им нужна наша молодость, здоровье. Наша глупость, в конечном счете. Они греют на ней руки. Они только ею и живы. Всё держится у них на молодых дураках… Пойми, Саша!»
Не понять всего сказанного было нельзя. Все правильно, верно, все так и есть. Точно. Но что-то удерживало Новоселова соглашаться, кивать, поддакивать. Хотелось почему-то спорить, не воспринимать очевидного. И начал спорить, говоря о том, что не все же, не везде же одни манаичевы, что есть и другие люди, в конце концов. Другие коллективы. С другими руководителями. Что прежде чем давать – надо иметь что давать. Надо построить это давать, заработать его! Это же понимать надо…
– Конечно, сытый голодному… не товарищ…
– Что ты этим хочешь сказать? – Председатель Совета общежития почувствовал, что краснеет. Еще не понял до конца услышанного и – краснел.
–Да ничего особенного… – Серов прошелся взглядом по потолку, по голой стенке справа, по голой кровати Абрамишина, до сих пор не занятой. Поднялся. Пошел к двери.
– Нет, погоди!
– Да чего уж!..
Хлопнул дверью.
Новоселов остался один. Стыд, красный стыд обрел вещественность, звук, красно загудел в ушах.
Буквально на другой вечер Новоселов Серова пригласил к себе. Для небольшого разговора. Восстав из-за стола как член, Серов глянул на Евгению (очередная кляуза твоя? провокация?). Однако пошел. За Новоселовым.
На пустой кровати Абрамишина сидел со стопкой белья на руках… новый жилец. Новый сосед Новоселову. Некто, как оказалось, Тюков. Марка. Парень лет двадцати двух, похожий на вынутого из мешка кота. Этакого котика, лунного обитателя. Со спутанной челкой, с глазами как во̀ды. «А я вас знаю!» – сказал он Серову. И прыснул. Ну! Что такое! «Вы из колонны! Из четвертой!» И опять прыснул. Прямо-таки давится смехом. Ну и что дальше? – экспертом смотрел Серов. «А я тоже оттуда-а-а! – И как забурлил: – Слесарю-ю!»
Серов не находил слов. Точно за спасением сунулся к окну. Луна плыла – как подхваченный на базаре пьяный Ваня: с улыбкой до ушей. Повернулся к Новоселову. Тот тоже улыбался. И больше всех – на кровати Тюков… «Это же надо таким дураком быть…» – сказал Серов, уходя. И непонятно было – кто дурак, про кого так сказано?
15. Равняйсь! Марш Мендельсона!
…Расписывались 16-го декабря. Во Дворце Бракосочетания. (Когда предварительно приходили осенью, Серов в канцелярии стал требовать, чтобы 30–31-го. Под Новый год. Согласны ведь обождать. «Ишь ты! Один ты ушлый такой!» – сказали ему. У старухи аж голова затряслась. Будто сопливый кокон. «Кто она такая?» – изумлялся Серов, утаскиваемый Евгенией. «Да не знаю я! не знаю! тише!..»)
И когда в свой срок вошли, наконец, во вместительный зал Дворца, где и должна была произойти церемония, – Серов вздрогнул… Эта старуха с сопливой прической стояла под гербом РСФСР! С красной лентой через плечо! Серов чуть было не повернул назад. Евгения, покоя свою руку на его руке, сжала ее так, что Серов заулыбался всем как пыточный китаец: нáсе вам! нáсе вам!
Все брачующиеся стояли в одну шеренгу. С выбитыми назад во вторую – очкастыми свидетелями. Десять пар. Женихи и невесты. Невесты в белом до пят: или в виде зачехленных досок, или в виде габаритных снежных баб. Женихи в бостоновых, черных, с белыми грудками. Серов – необычно: в Офицеровом (родного дяди) квадратном пиджаке. Стального цвета. С плечами, как с турецкими диванами. (Если бы были усы, можно было бы сказать: товарищ Сталин сегодня. Товарищ Сталин в штатском.)
Распорядительница взяла в руки большую красную книгу. Как присягу. Оглядела строй. Откашлялась… «Я, гражданин Союза Советских Социалистических Республик… перед лицом своих товарищей и подруг…» – Впрочем, Серов несколько опередил событие, слова были не совсем такими: «Дорогие друзья! Дорогие наши Молодые! От имени и по поручению нашего государства, нашего родного правительства…» Впрочем, тоже не совсем так. Серов проникновенно слушал. То одним ухом, то другим. Лицо – блаженно журчащая колодка все того же китайца. Китайца-ходи. Хоросё, как хоросё! Ощутил резкий тычок в бок. Сбивший всё очарование. Эх-х!