Всё началось, когда он умер — страница 4 из 32

Помнится, вчера Голубев решил, что пора приучать себя к неизбежности ухода из юдоли слез. Открыл «Жизнь после жизни» и умилился светлому и теплому приему, на который, судя по свидетельствам, можно было рассчитывать на том свете. А сегодня вспомнил, что уважаемый им кардиолог Амосов, испробовав мудрости господина Моуди, тоже начал опрашивать вытянутых им собственноручно из клинической смерти пациентов. И вынес свой вердикт: ничего за проклятой чертой нет. Все — порождение части тленной плоти: гибнущего мозга, который знает нас как облупленных и о котором мы имеем смутное представление. А если два достойных умных человека высказывали по одному вопросу противоположные мнения, Андрей Валерьянович не считал делом чести выработать собственное, дилетантское. Он просто выбирал точку чужого зрения, соответствовавшую нынешнему его настроению. Но никогда не защищал ее в яростных обсуждениях с другими читающими дилетантами, чтобы не прослыть человеком без убеждений. И на случай, если его состояние изменится или опыт подтвердит чью-то правоту.

После коньяка Андрей Валерьянович исхитрился переметнуться от мнения Моуди к мнению Амосова так быстро, что приуныл — несолидно получилось. Он не умел сочетать физические действия с раздумьями. Чередовал. Поэтому в целях поддержки самоуважения ему пришлось нехотя, но в темпе порассуждать. Вот замерло сердце, но мозг еще живет, еще продолжается ток крови в органах инерцией последнего толчка. Жизнь после жизни — пять минут священнодействия реаниматолога с кардиостимулятором в руках. И, кстати, равнодушного ожидания патологоанатома. Самые страшные, истинно одинокие минуты, в которые для других ты уже труп. Мгновения, ради которых не стоит ни жить, ни умирать. И умирающий мозг выбрасывает из себя содержимое — твое прожитое, как мочевой пузырь мочу у висельников. Чего брезгливо кривиться, каждый орган отдает то, чем мы его наполнили. И приходится все вспоминать и всего стыдиться. А исправлять некогда и невозможно. Андрею Валерьяновичу показалось, что ноги и руки холодеют. Он машинально хлебнул коньяк из горлышка. «Да надо ли исправлять? — ускорил процесс согревания простой вопрос. — И обязательно ли стыдиться?»

Покосившись на пустеющую бутылку, раб анализа чужих текстов вспомнил Катю Трифонову, сидевшую напротив него за столом лицом к лицу. «Визави… Зеркало», — тихо вслух произнес он. Древнее суеверие — в глазах убитого навеки отражается убийца. И что-то в этом есть. Почему бы в глазах людей, наблюдавших тебя в неприглядном виде, тебе навеки не отразиться именно таким. Ведь они — не слой амальгамы, ты вызываешь у них ощущения и чувства. И только это, свое они ценят и запоминают. А ты потом годами смотришь в знакомые глаза, чувствуешь себя последним мерзавцем и недоумеваешь: «Вроде не обидел ничем, в чем дело?» Значит, тебе только кажется, будто ты не видишь себя со стороны. Другие видят, это и есть сторона. Встречные-поперечные создают твой образ раз и навсегда. Им плевать, что ты занимаешься своей душой, казнясь или оправдывая сделанное. Изнутри ты не такой, как снаружи. Поэтому попытки вывернуться наизнанку, говорить по душам неизбежны. И, кажется, напрасны. Но оптика — наука сложная. В одинокие минуты умирания зеркалами становятся твои собственные гаснущие глаза. И в них наконец соединяются двое: ты наружный, из отражений, и внутренний, которого так никто и не увидел. Наверное, если покопаться в физике, можно обнаружить вещи и почуднее. Но у кого, спрашивается, есть время и желание в ней копаться?

Вконец очумевший Андрей Валерьянович сообразил, что он на финишной прямой и мысленный пробег от книги к Кате завершается. Кто, защищая свое право и правоту в каком-нибудь скандале, не ощущал себя героем или мучеником? Кто не ругал и не учил ближнего из лучших побуждений? Кто не лгал по обстоятельствам? Тут Андрею Валерьяновичу пришло на ум, что он поторопился объявить себя чумным. Скорее, рискует заразиться. А в эпидемию чумы доктора рекомендуют побольше спирта внутрь для профилактики. Элементарные медицинские знания сделали участковую медсестру Трифонову еще ближе. Казалось, у нее с Голубевым появились общие интересы. Он вновь приложился к бутылке и уже в раже безжалостного торопливого самообличения продолжил: «Взгляни-ка теперь в глаза, в зеркала вытерпевших тебя, праведника и умника. Что видишь? Самодовольную противную морду? Театральные жесты? Напыщенный и жалкий вид. Вот, чтобы не смотреть на себя такого, каким его запомнили люди, человек и умирает. Насовсем. А душа… Она всего лишь земная привычка себя успокаивать, надеяться, фантазировать, мечтать. Секунд двадцать выключающийся мозг будет строить некие приятные планы. Он же не догадывается, что это последние минуты жизни. И либо ты выкарабкаешься из клинической смерти на двадцать первой, либо впадешь в вечный атеизм. О первом варианте кое-кому станет известно, о втором даже ты не догадаешься. Итак, люди наблюдали Андрея Валерьяновича во всяких внешних проявлениях. Но он тоже не слепой, многих детально рассмотрел. Все квиты. И все смертны. Ура!»

Узнай Катя Трифонова, каким рассуждениям в связи с ее согласием разделить с ним трапезу предался Голубев, она сочла бы себя подарком мировой психиатрии. Ведь с лету диагноз поставила — странный. Разве нормальный человек ляпнул бы: «Если вам будут часто писать, я повешу замок на почтовый ящик»? Разве нормальный человек, позавтракав с девушкой, станет отрицать загробную жизнь, в которую верил, на которую надеялся до завтрака? Но она не знала, поэтому на одного психиатра без чувства юмора больше на свете не стало. Все-таки у человечества множество неиспользованных поводов для радости.

«Ура» Голубева прозвучало, когда он ополовинил бутылку. Бормоча: «Надрался, как скотина, средь бела дня», — Андрей Валерьянович поплелся в спальню. Благо у него, шестидесятитрехлетнего пенсионера, и день и ночь были в полном, не всегда мудром и умелом распоряжении. Пробудившись через пару часов, Андрей Валерьянович сказал своему отражению в обычном зеркале:

— Тебе не хочется подыхать, человече. И самонадеянности ты не нажил. Наверное, не столько боишься высшего суда, сколько сомневаешься в том, что люди ему подлежат. Тебе неприятна картина: Всемогущий Творец карает собственные напуганные, ограниченные, исстрадавшиеся творения. А они, между прочим, не по своей воле сначала родились во плоти и жили не так, как хотели смолоду, а потом освободились от плоти и всех ею обусловленных свойств личности. Поэтому ты предпочел бы совсем исчезнуть, только бы не видеть этого и не участвовать в этом.

Вообще-то, разделавшись со знаменитым иноземцем Моуди с помощью алкоголя, Андрей Валерьянович почувствовал в себе силы и настроение. Куражным мужиком он был по натуре. И слишком любил жизнь, чтобы долго думать о смерти, даже если она — начало некой другой жизни. Отдохнуть Голубев собирался. Расслабиться. Ибо уже три года не знал выходных, праздников и отпусков. Всю жизнь числил он себя в бытовых алкоголиках, а на пенсии оказался бытовым трудоголиком.

Проснувшись однажды затемно, Андрей Валерьянович резко сел в кровати, включил ночник и испытал мерзкий приступ головокружения и тошноты. Он не успел помянуть матом здоровье и возраст, потому что понял, что наизнанку его сейчас вывернет не от съеденного вчера, не от содеянного за шестьдесят лет, но от увиденного сию секунду. Увидел же он свое жилище — грязное, лет двадцать не знавшее никакого ремонта, бестолково обставленное продавленной и ободранной мебелью. Он, бедняга, еще удивлялся зачастившим к нему в последнее время ночным кошмарам. Изумился бы лучше тому, что раньше спал без сновидений. Ведь каждый день видел этот зловеще острый, будто провоцирующий на неверное движение угол комода и бугрящееся уродливыми выпуклостями кресло, воплощенную мечту каких-то культуристов-теоретиков с мебельной фабрики. Не будь Андрею Валерьяновичу так паршиво физически, он вскочил бы и топором порубил вещи в щепки. А пришлось подышать глубоко и снова заснуть.

Утро, как водится, размыло до прозрачности акварель ночных эмоций. Дом показался страшным, но не безнадежным. В Андрее Валерьяновиче пробудилось то, что так крепко почивало вчера, — нежность и любовь к своему жилью. Эти отдохнувшие чувства быстро освоились в компании тоски и раздражения. Будто ухоженные дети безбоязненно приблизились к небритым опустившимся взрослым, напоминая всем, какими те когда-то были. И Андрей Валерьянович решил изменить в квартире все, не одарив свалку ни единой безделушкой. Явилась, было, самозванкой мысль: «Для кого стараться?» Но не засела на тронном месте, чтобы царствовать и править. Потому что главным было желание стараться. Андрей Валерьянович приступил к делу, и нудная дурнушка по имени бессонница отправилась на поиски другого любителя полуночного кофе, бессистемного чтения и внутренних монологов.

За три последующих года Андрей Валерьянович Голубев навыходился в свет плотников, столяров, штукатуров и сантехников. Такой бурный образ жизни был разорителен, но занятен. Во все, что можно было сделать золотыми руками щедро опохмеленных русских алкоголиков, они вложили свою непьянеющую душу. Собственные руки Андрея Валерьяновича, вставленные еще теми для мастерового концами, окрепли и загрубели. Больше всего возни было с мебелью. Но прошло в трудах время, и сам хозяин перестал верить, что эти вещи покупал еще его дед. Округлые формы диванов и кресел в новой обивке сулили наслаждение покоем. Естественное довоенное дерево шкафов, столов и буфета манило прикоснуться к себе ладонями, а то и щекой.

У Андрея Валерьяновича хватило вкуса и сил. Он сумел терпеть и действовать одновременно. В течение трех лет он был настолько целеустремлен и хорош, что уже ощущал неодолимую тягу к дурному поступку. Например, раз представился случай проигнорировать похвальное стремление женщин из поликлиники завлечь его на флюорографию. У них будут неприятности? Но ведь обследование — дело добровольное, его личное дело. Разве можно наказывать кого-то за чужой отказ? Выбросив оставленный Катей Трифоновой листок, злодей, посмеиваясь, взялся за новый детектив.