Много раз я слышала – и в студенческих, и туристских компаниях – по-своему озорные, непритязательные песенные строки:
Когда качаются фонарики ночные
и темной улицей опасно вам ходить,
я из пивной иду,
я никого не жду,
я никого уже не в силах полюбить.
А дальше – уж вообще чуть ли не народное в 70-е годы:
Сижу на нарах, как король на именинах…
Тут надо сразу пояснить, что на нарах Горбовский, слава богу, не сиживал, разве что после скитаний по детдомам недолго похлебал каши в исправительной колонии для подростков, откуда благополучно сбежал, нашёл своего отца, что вернулся как репрессированный из дальних мест, и с его помощью обзавёлся нужными документами и закончил, как все, семилетку. А до того и под фрицем в деревне у родных побывал, и, потеряв в эти годы мать, Галину Ивановну Суханову, вышедшую вторично замуж, был предоставлен всем ветрам жизни. И даже в армии умудрился двести с чем-то дней провести в качестве наказуемого. Тот ещё характер сложился у Глеба благодаря жизненным мытарствам в отрочестве. И не случайно даже названия некоторых его книг красноречиво говорят о тех годах: «Сижу на нарах», «Флейта в бурьяне», «Окаянная головушка», «Распутица».
БОТИНКИ
Как машины грузовые,
на резине мы ходили,
мы закаты коротали…
А вчера в универсальном магазине
мы купили греко-римские сандалии,
оплатили цвета пыли макинтоши,
в цвета стали мы представились беретах,
мы пошили сногсшибательные клеши,
надышались из нерусской сигареты…
И мелькали греко-римские сандалии,
и ходили мы – плакаты и картинки.
…Но всегда нас под кроватью ожидали
Грузовые эпохальные ботинки.
Однако это было и отражением того, что Горбовский сразу вошёл в круг неофициальных поэтов, то есть не желавших плыть в определённом узком русле, диктовавшемся партийной властью, которая очень зорко следила в ту пору, кто чем дышит и кто что пишет. И не моргнув глазом посылала на те самые нары непослушных чад из среды интеллигенции. В Ленинграде, городе революции, это было привычным делом. «Двойная мораль в творчестве, – пишет Горбовский, – была как бы запрограммирована общественной моралью… Всё ещё было актуальным понятие “неосторожное слово”, которое не только не печатали – за которое давали срок…» И вот в такое время вместо того, чтобы бороться за мораль в любимом городе, Глеб Горбовский отличается «шедеврами», моментально разлетавшимися по улицам, проспектам и квартирам:
Ты любитель беленькой «Московской»,
Я её поклонник с давних лет.
Вам клянётся сам солдат Горбовский:
В целом мире лучше водки нет.
А если вспомнить, как популярны были в те времена среди поэтов богемные «кухонные посиделки» и, конечно, не без вина (а кроме водки мало что и было), то такие мотивы в творчестве Горбовского были по-своему естественны и понятны. Евгений Евтушенко вспоминает: «С Горбовским меня познакомил Даниил Гранин, предупредив: “В нем много наносного, но, поверь мне, – он настоящий поэт”».
А сейчас – о том, что не дало молодому человеку утонуть в подобной сумятице, зарыть в землю свой истинный талант, несущий свет читателю замечательными стихами, с присущей только Горбовскому интонацией, в которой и глубина, и афористичность, и точность, и душевность.
…Всё постепенно: красота
подспудно зреет в юном лике,
цветок на куполе куста,
тревога в журавлином крике,
всё, всё – внутри нас и вокруг —
заботе внемлет безупречной:
не перестраиваться вдруг,
но – совершенствоваться вечно!
Вот мы и нашли этот главный ключ, благодаря которому Глеб Горбовский открывал новые двери – туда, где живёт и процветает веками великая русская поэзия. Не случайно его любимыми авторами были и остаются Блок и Есенин.
Совсем не случайно! Широта натуры – на замах, на разрыв, притягивающая как искренних почитателей, так и недругов, естественность таланта, прямота до вызова узколобой официальщине – естественно, от Есенина, и гармония слова и строки, высокая поэтическая культура, кровно связанная с фантастически близким и прекрасным Петербургом, – это, конечно же, от Блока.
Кстати сказать, Глеб Горбовский хорошо знал Николая Рубцова, и по сегодня очень ценит его поэзию. «На моих глазах поэт возник, на моих вознёсся, на моих – ушёл в небытие, оставив после себя светящийся след непридуманной, природной, как разряд грозового электричества, поэзии…» В связи с этим нельзя не отметить, что стихи Горбовского внутренне менее драматичны, ибо судьба пощадила его гораздо более, нежели Рубцова. Он, к счастью, знал родительскую ласку и внимание, в трудные моменты, особенно подростком, было к кому прислониться, получить помощь. Его родители были преподавателями, знали и любили русскую литературу, что не могло не передаться и сыну. Отец, Яков Алексеевич, в своё время получивший фамилию от деревни Горбово, откуда в Порхов переехала его семья, – был репрессирован по ложному, как тогда и водилось, обвинению в заговоре (было когда простому преподавателю думать о покушении на важных лиц!), отсидел 10 лет в лагерях, вернулся, снова стал работать и не бросил сына, когда тот по причине молодецкой удали и скверных на ту пору привычек чуть не сошёл «с катушек». Коварная нота дерзкого отчаяния не скоро отпустила Горбовского от себя.
…Сплю, садятся мухи, жалят.
Скучно так, что – слышно! Как пение…
Расстреляйте меня, пожалуйста,
это я прошу – поколение.
1956
Но жизнь продолжалась, с возмужанием приходила и ответственность за данный Богом талант. К тому же многое благоприятствовало этому. К примеру, в его комнатушке на Пушкинской в Ленинграде побывали чуть не все значительные поэты того времени, в том числе из Москвы. А это, смею заверить читателя, – дорогого стоит. Как говорится, с кем поведёшься…
Г.Я. Горбовский
«Обстоятельства сложились таким образом, – пишет Горбовский о себе, – что институтского образования я не получил, в студентах никогда не значился, моими университетами было общение с людьми, и одним из своеобразнейших своих факультетов считаю житие на Пушкинской». И далее: «Безо всякой натуги мог бы я теперь составить отдельную книгу из одних только кратких описаний многочисленных визитов, нанесённых мне замечательными людьми в момент (длиною в 5 лет), когда проживал я на Пушкинской улице в 9-метровом “зале ожидания”. А теперь представьте, – 9 метров, жена, которой надо делать вид, что всем рада, да ещё и о закуске позаботиться, да ещё и слышать до ночи, а то и до утра этих классиков, понимаешь!» – словом, нечему удивляться, что Горбовский был трижды женат, и все проблемы, как правило, вились в том числе и около любимого «напитка», чем в ту пору поэт порой злоупотреблял. И откровенно признавался в этом, в том числе в стихах.
Пишу начальству заявление —
не от себя,
от поколения:
Вы разрешите нам, Высочество,
уйти из пьянства —
в царство Творчества…
Уйти в лесные поликлиники,
из меланхоликов —
в сангвиники…
Но продолжим. Кроме ленинградских писателей, что естественно, среди его гостей были и москвичи, тот же Евгений Рейн, знаток западноевропейской литературы, сам поэт, и другие незаурядные творческие личности. В те годы общался Горбовский и с Иосифом Бродским, и с Николаем Рубцовым, и Александром Кушнером. Это было пиршество настоящей поэзии: часами звучали стихи Есенина, Цветаевой, Блока, Гумилёва, Пастернака… И, конечно, как же без песен Окуджавы, Высоцкого?.. Позднее, в многочисленных писательских поездках, он познакомился со многими поэтами, составлявшими в ту пору цвет литературы, – и с Робертом Рождественским, и Булатом Окуджавой, и другими. Несколько раз и я была на подобных мероприятиях и, уже зная Горбовского как поэта, была несколько удивлена его сдержанностью и немногословностью. Не зря говорят: в России надо жить долго. Есть время не только пережить целые эпохи, но и задуматься над собственной судьбой. И уже не случайны такие слова Глеба Яковлевича: «Религия большинства поэтов – одиночество… И вырваться из одиночества можно, только идя к Богу».
…Миновали деревушку,
распечатали село…
Заглянули в храм-церквушку,
чтобы душу не свело.
Я воскрес, скажи на милость!
Хоть и поздно – не до сна.
И подружка распрямилась,
как гитарная струна.
(«Никогда не поздно»)
Но и на острое слово по-прежнему не скупился:
Очень странная страна,
Не поймёшь – какая?
Выпил – власть была одна.
Закусил – другая.
(19 августа 1991)
Шло время, выходили новые книги, имя Горбовского становилось всё более известным и значимым не только в Петербурге. Читателей подкупала искренность поэта, желание поделиться с ними своими сомнениями, а порой и бедами. И в то же время широкий взгляд на нашу действительность, верность традициям великой русской поэзии, щемящая душевная нота поднимали его стихи к той планке, что преображает талант в нечто большее, ставит поэта в один ряд с истинными и любимыми мастерами русского слова.
…А я и до сих пор не знаю,
Была ли женщина – земной?
Она, как музыка ночная,
вся колебалась над волной…
И вся закутанная в ткани,
Как в шелковистый шепоток,
она столкнула шаткий камень,
и ожил заспанный поток!..
(«О женщине»)
Чуткое ухо расслышит блоковскую мелодию, столь любимую автором.