как журналист и стихотворец,
и мне колымская земля
сказала: «С Богом, иноходец!»
Здесь были первые шаги
трудны, но не от гипоксии
в стихии северной тайги
на самом краешке России,
где ветер, вечно груб и шал,
гулял в любое время года,
где не хватало кислорода,
а я свободнее дышал.
Здесь посетил меня мой друг,
чье творчество – сама эпоха…
(Ему в то время было плохо —
крепчал поклеп партийных сук.)
Душой творца и скомороха
он принимал иной недуг людской
иль чей-нибудь конфуз
то словно фарс, то словно драму
своей судьбы, избравшей курс
(притом отнюдь не как рекламу)
тот, что держал его на грани
паденья в пропасть грубой брани,
где затаенная хула
всегда обжечь его могла,
как кипяток в закрытом кране.
На грани той свой дар взрастив,
канатоходцем без страховки,
рискованно, но без рисовки,
не раз хулителей смутив,
презрев падение с каната,
он шел —
в том главный был мотив
его души, его таланта,
в том видел главный свой искус
раскованный певец эпохи,
ее почувствовавший пульс,
поднявший истин тяжкий груз,
познавший риска острый вкус,
вдруг оборвавший песнь
на вдохе…
Я помню, как бродили мы
тогда в весеннем Магадане
среди рассветной полутьмы,
скрывающей от нас в тумане
дома, людей и те года,
что встретим, как два сводных брата,
не ведая, где и когда
меж нами клин вобьет неправда.
Наговориться не могли,
не допуская, кроме тризны,
что где-то там, в иной дали,
вдруг разойдутся наши жизни.
…Он будет всюду на виду,
как датский принц на авансцене,
незащищенный, на свету…
И славы яркая арена
закружит в замкнутом кругу
той вседозволенности ложной,
где, как в колымскую пургу,
и некогда, и невозможно
взглянуть хоть раз со стороны
на самого себя спокойно…
Он, словно в детстве пацаны,
был не способен на такое.
Он словно делался глухим
к звонкам беды, звонкам опасным,
а те, кто был в то время с ним,
поладили с его напастью,
заботясь больше о своем
присутствии в ближайшем круге,
чем о пытавшем на излом,
сжигающем его недуге,
с которым биться в одиночку
поэт не в силах был уже
и, может быть, в своей душе
на том бессилье ставил точку.
Один лишь Бог его уход
отсрочить мог бы хоть немного,
и сам поэт, ведя свой счет,
с отсрочкой уповал на Бога…
Еще, конечно, уповал
на женщину своей судьбины,
он с нею столько раз всплывал
со дна погибельной пучины,
сигналы SOS ей подавал,
как в песне той про субмарину…
Он лишь на Бога да Марину
в своем спасенье уповал.
Как в клетке, в суете мирской
он пестовал талант свой редкий,
подняться мог над суетой —
не мог расстаться с этой клеткой.
Я знаю, как он тосковал
о тихом доме, о покое,
но суеты безумный бал
опять захлестывал волною.
Его знак звездный Водолей
адресовал ему, как тосты,
безмерную любовь людей…
…Чем ночь темней, тем ярче звезды.
И вся грядущая беда
была еще небесной тайной,
когда мы встретились тогда,
весной,
в далеком Магадане.
Лицом к лицу
Лица не увидать.
Большое видится на расстоянье.
Смолк утром рокового дня
изнеможенный нерв столетья…
Уж сколько лет, как нет тебя
на этой ссученной планете.
И двадцать пятого июля
я каждый раз твержу сквозь мат:
ну как же так – не завернули
его с дороги, мчавшей в ад!..
…Меж нами были версты, мили,
а мы срослись – к плечу плечом…
Как жаль, что не договорили…
О чем? Да мало ли о чем…
Когда-то – преданный подельник
в проделках юных пития,
потом – любимый собеседник,
таким прослыл я у тебя.
Мы с ним во многом были схожи,
но я совсем, совсем другой:
мне и соседствовать негоже
с его бунтарскою душой.
Да, в бунтарях и я ходил,
вещал на радио «Свобода»,
где от души наотмашь бил
тогдашних типа слуг народа.
В тот год ГБ, как бы дразня,
ослабила бульдожью хватку…
Но это позже и фигня
в сравненье с тем, в какую драку
вступал своим талантом он
с бетонным мороком системы…
…Ее, казалось, рушит стены
его хрипатый баритон.
И песенный таран-удар
всех звонче был в тогдашних схватках…
Небесный, непонятный дар
туманился в его повадках.
Он бесшабашный был во всем,
и привередливые кони
его страстей, забыв о нем,
неслись, как в бешеной погоне.
Аж девяностые лихие
лихи не как его стихи…
Игра была его стихией —
игра, пугавшая верхи.
Он был таким, каким он был,
кирять в завязке зарекался,
игрок во всем – игрою жил
и, видно, все же заигрался…
Упрямо домогался он:
а сколько лет еще осталось,
предчувствуя, что обречен,
и чувствуя свою усталость.
Заметно было по рукам,
сжимавшим гриф и струны-нервы,
как он, открытый всем ветрам,
устал от пут отчизны-стервы.
Он все пытал судьбу свою:
а сколько там еще осталось,
хоть постоять бы на краю
хоть самую земную малость…
Конечно, я совсем другой —
хотя мы с ним во многом схожи
не только, извините, рожей,
но и бунтарскою душой.
Его бунтарство не чета
бунтарству моему, не скрою,
мое – не стоит ни черта,
его – оплачено судьбою.
Актер
Борис ПОЮРОВСКИЙ[4]Студент Владимир Высоцкий
В Школу-студию МХАТ меня пригласил ректор Вениамин Захарович Радомысленский в 1956 году. Я значился лаборантом кафедры актерского мастерства, но на самом деле выполнял совершенно другие обязанности. Поначалу это была организация набора студентов…
Кстати, помню, что Володя поступал честно, безо всяких протекций. Он был «ничейный». Поступал хорошо, никаких проблем не возникало. Наверное, можно даже найти, что он показывал: консультационные листки, где студент сам пишет, что будет читать. А отпечатанные программки экзаменов пропали.
Года через два-три я начал преподавать на первом курсе «Основы советского театра», 36-часовой курс, который формально числился за ректором. В его рамках надо было объяснить студентам «величие» постановлений «О журналах „Звезда“ и „Ленинград“», «Об опере Мурадели „Великая дружба“», рассказать о «пошлости» Ахматовой и Зощенко, о «сумбуре вместо музыки», о «космополитах»… В общем, весь джентльменский набор. Потом они сдавали зачеты.
Затем в мои обязанности вошел подбор репертуара для студентов. Предлагал педагогу два-три отрывка для каждого на выбор. Хотя педагоги в основном предпочитали из курса в курс брать то, что они либо сами когда-то играли, либо уже делали.
Володин курс вели четверо педагогов. Павел Владимирович Массальский, руководитель курса, обожал его. И я считаю, что беда Володи в дальнейшем была во многом связана с обожанием Массальского. Кроме того, на других курсах было очень строго насчет выпить, а на этом – очень просто. Правда, Павел Владимирович в то время уже болел и говорил мне, что после шести часов нельзя пить даже чай, только стакан кефира. Но из-за того, что он выпивал когда-то, был снисходителен к этому. И конечно, студенты тоже грешили.
Второй педагог – Александр Михайлович Комиссаров. Массальский бывал на занятиях один-два раза в неделю, Комиссаров чаще, но тоже не всегда. Все занятия фактически вел Ваня Тарханов, а отчасти – Софья Станиславовна Пилявская. Ваня больше всего баловал Володю.
Учился Высоцкий хорошо. Был, что называется, хорошист. Не считался лидером, надеждой, гордостью курса. Но и не причинял особых неприятностей.
Не помню случая, чтобы он пересдавал общеобразовательные дисциплины. Шел ровно. Не случалось такого, чтобы Высоцкий завалил экзамен, чтобы он приходил просить: разрешите, я сдам весной или осенью. Академических срывов не было никогда.
К профессиональным дисциплинам Володя относился свято. К сценической речи, с которой у него бывали нелады, к актерскому мастерству.
Помню его на репетиции, которую вел Ваня Тарханов то ли во втором семестре второго курса, то ли в первом семестре третьего. Меня потрясло, с какой серьезностью Володя относился к репетиции. На нем была белоснежная чистая сорочка и красный пуловер. Я помню это как теперь, хотя прошло тридцать с лишним лет. Не могу вспомнить его партнершу, но это можно выяснить. Он произвел на меня чрезвычайно сильное впечатление.
А по линии поведения срывы имели место. Но Павел Владимирович все так «замазывал», что ничего не оставалось. Он этим славился. С ним надо бы ссориться, но мы все очень его любили – Павел Владимирович был человеком несказанной доброты, редкостного благородства. И Володя, и другие бывали у него дома на Котельнической.
Гитара у Высоцкого появилась примерно на третьем курсе. Первым мне об этом рассказал покойный Белкин Александр Абрамович, преподаватель русской литературы. И он мне сообщил, что Володя – поэт. Я удивился: «Кто?» – «Вот он. Настоящий поэт. Вы просто не знаете этого». Но я тогда не отнесся к его словам серьезно, хотя и запомнил их.