«Всё не так, ребята…» Владимир Высоцкий в воспоминаниях друзей и коллег — страница 21 из 77

Все это переврали на какие-то «штыки». Мы удивительные люди, все время со сладострастием выискиваем какие-то пакости друг про друга. Нельзя же так.

Володя, несмотря на свой характер, прекрасно понимал, что «каждый сверчок знай свой шесток». У него всей этой советской сволочной галиматьи в голове не было. Он был поэт. Я потому и дал ему играть Гамлета. Да, он был хороший артист, но замечателен был не этим, а тем, что создал свой мир, свою совершенно удивительную поэзию. А артисты только одно твердили: «Почему ему можно, а нам нельзя?» Я отвечал: «А потому что он Высоцкий».

Самым зловещим было не когда я орал. А когда негромко говорил: «Владимир Семенович, будьте добры, покиньте сцену. Вы не слышите, что я вам говорю? Уйдите, пожалуйста, со сцены». И он уходил. И никакими штыками не кидался.

Бывали, конечно, всякие случаи. Один раз я сказал грубость.

Начинал он стихами Бориса Леонидовича Пастернака.

Он вышел на репетиции и заявил громогласно: «Гул затих! Я вышел на подмостки!» Возникло какое-то недоумение. И я сорвался.

– Вышел?

– Да, а что?

– Ну и уходи отсюда.

Он сперва не понял.

– Почему? Что?

– Потому что так нельзя! Что ты за фрукт? Ну и что, что ты вышел!..

Потом был тупик в работе, он даже исчез на некоторое время. Потом вернулся, стал очень хорошо работать.

К тому же еще случилось несчастье: на репетиции обвалилась декорация. Хотя делал ее конструкцию лучший вертолетный завод. Всех спас гроб Офелии, который удержал всё это. К счастью, никого не задело. Но рок какой-то тяготел. Я сидел в зале, репетировал, когда все случилось. После такой травмы для всех спектакль отложили до осени и тогда только выпустили.

Роль свою Владимир совершенствовал до самой смерти. И играл даже перед смертью. Он сыграл последний раз 18 июля и должен был играть 27-го, когда мы отменили спектакль, и никто не вернул билеты. Ни один человек.

А над ролью этой он думал постоянно, часто мы с ним об этом говорили, потому что роль такая же уникальная, как он сам. Он постепенно играл все лучше и лучше. Были случаи, когда он играл ее совершенно необыкновенно. Один раз, с моей точки зрения, он играл ее гениально – в Марселе. Он пропал. Волею судеб я его ночью нашел в четыре утра в каком-то портовом кабаке. Кагэбэшники, которые нас сопровождали, были довольны, ухмылялись: наконец-то вы прокололись… Видимо, Володя это понимал, потому что, увидев меня, даже протрезвел. Я говорю: «Садись в машину». Отвез его в гостиницу, вызвал врача. Что-то ему укололи, он заснул. Утром я стал звонить Марине. Довольно резко с ней говорил. Она сказала, что занята, я говорю: «Нет, мадам, вам придется бросить дела и приехать к мужу». Она приехала.

Врачи сказали, что не отвечают за его жизнь. Он был в таком состоянии, что мог умереть на сцене. Тем не менее он сказал: «Я буду играть». За сценой дежурил врач, чтобы сделать укол, если ему станет плохо. А мы на всякий случай срепетировали такой этюд, пока врач будет с ним что-то делать. Выходит король: «Где Гамлет? Немедленно доставить!» А Розенкранц и Гильденстерн выбегали: «Сейчас найдем и вам его представим». Быстренько сочинили в размер. Но в этот раз он играл необыкновенно. С артистами так бывает. Когда нет сил и артист играет «по делу», он делает именно то, что необходимо. Особенно это важно в трагедии. И Высоцкий словно достиг совершенства. Зал это понял, догадался, что происходит что-то необыкновенное…

Я с самого начала говорил ему о религиозной стороне этой странной пьесы. Но все мои желания пробиться к нему прошли мимо. Только под конец жизни он стал задумываться, особенно над тем, что самоубийство – страшный грех.

Он Свидригайлова играл прекрасно. Это была его последняя роль в театре. Я считаю, что это лучшая роль его. А дальше он уже только фигурировал, одухотворял, помогал, как в спектакле о нем.

В последние годы несколько артистов сделали в театре программу «В поисках жанра». Высоцкий говорил вступительное слово и вел ее. Это была такая полуимпровизационная вещь. Давид Боровский сделал оформление, я – программу, всё наметил. Хотя это их творчество было. Я только помогал им.

Мы все как-то старались Володю легализовать, потому что он работал, а власти делали вид, что его нет.


Врачи мне говорили: «Вы на него сердитесь, а может, это наследственное и он иначе не может». Его родители отказались помочь поместить Володю в больницу. И хотя я не родственник, все-таки сгреб его и отвез принудительно. И считаю, что правильно сделал. Потому что он после этого два года работал, сочинил прекрасные стихи, песни, хотел кино снять.

Последние два-три года он мрачнел и пил очень много. Он все искал выход, иногда говорил какие-то очень наивные вещи. Вдруг неожиданно приехал вечером и начал говорить мне, что в театре становится неуютно, что реже тянет туда. Такой был долгий грустный разговор у нас.

– Володя, милый, ну неужели ты думаешь, что я не вижу? Это какие-то внутренние глубокие процессы разочарования, бесконечных сложностей, люди устают, стареют.

Но я чувствовал, что он уже совсем как-то уходит, он играл все роли свои, но уже целиком ушел в поэзию, хотя театр все равно оставался для него очень важным, нужным. А когда его в очередной раз обманули с картиной, я помню, мы с ним остановились и минут двадцать говорили.

– Да, Володя, брось ты, все равно они тебе не дадут это сделать.

Он говорит:

– Они обещали.

– Ну, обманут они тебя. Чего ты ждешь? Полгода уже прошло, а ты все маешься. Брось. Давай сделаем, что ты хочешь. Ну, скажи, что ты хочешь сыграть? Ну давай, Бориса Годунова сыграй.

И он хотел это сыграть, говорит:

– Ну, давайте подумаем. Я вот немножко приду в себя, вот кровь у меня. Здоровья нет совсем. Сил нет, – он переливание крови делал все время.


Перед его смертью я заболел. Вдруг в пять утра стук в дверь. Катерина испугалась, что за мной пришли. Но это был Давид Боровский. Он сел на табуретку и сказал: «Ну, вот и кончилось ваше двадцатилетнее сражение за Володю». Я говорю: «Умер?» – «Два часа назад».

Я оделся, и мы поехали. На Малой Грузинской уже было полно народу, но нас узнали, пустили. Потом я позвонил художнику Юре Васильеву, ныне покойному, и он снял посмертную маску. Марина хотела, чтобы сняли маску.

Я вернулся домой часа через три. Жена сказала, что меня разыскивают от Гришина[8]. И тут же звонок. Изюмов[9]: «Виктор Васильевич поручил вам сказать, как все должно быть…» – что какой-то мелкий чиновник быстро проведет с 10 до 12 гражданскую панихиду в театре – и на кладбище.

Я сказал:

– Нет, так хоронить мы не будем.

– Как?

– Вот так. Вы его травили, а хоронить его будем мы, его друзья.

– Нет, вы будете делать, как вам прикажут!

– Нет, не буду делать. Если вы хотите по-своему, вам придется нас физически устранить.

– Так и доложить?

– Так и доложите.

И тогда я позвонил Андропову и сказал:

– Ваши деятели не понимают, кого они хоронят. Может быть новая Ходынка.

И Андропов ответил:

– Хорошо, товарищ Любимов. Вы слышите, я пока еще называю вас «товарищ». Придет мой человек и будет вам помогать, чтобы никаких Ходынок не было.


Похороны… Какой-то день был в Москве необыкновенный. Все поняли, что умер поэт. Я зауважал москвичей – как достойно они похоронили своего поэта! И все было чинно. Сколько было цветов! Жара была дикая, а люди не себя от жары берегли, а цветы укрывали под зонтиками, чтобы не завяли. И в театр целый месяц спустя шли люди и просили просто пройти по театру… Говорят: «Ну, пустите в театр. Мы пройдем мимо портрета и уйдем…»

Очередь шла от Кремля, мимо Яузской больницы наверх. Люди к Володе шли всю ночь. Внизу у Москвы-реки перекрыли шествие грузовиками. Тогда толпа спокойно раздвинула грузовики, и люди опять пошли, а солдаты сделали вид, что они ничего не видят.

Пришел генерал кагэбэшный: «Надо продлить панихиду». И повторил слова Андропова: «У нас пока с вами общие интересы». Так мы и ходили с ним по тротуару мимо метро, а люди шли к гробу. Я попросил Володиных друзей – физкультурников, мастеров спорта, – и они держали линию. Если начинался какой-нибудь эксцесс, они сразу этого человека под белы рученьки уводили в сторону. Но люди вели себя изумительно.

Чего не скажешь о властях. Площадь была запружена народом, люди стояли на крышах домов. Володин портрет был на фасаде театра, на втором этаже. Я просил провезти катафалк вдоль очереди, чтобы люди могли проститься, но они сразу повернули в тоннель. Я закричал: «Как? Почему?» Но кто же меня послушает.

Только помню, как они сразу пустили поливочные машины, чтобы смыть цветы, которыми была завалена площадь. И какие-то молодчики стали выламывать портрет Высоцкого с фасада. И тогда толпа начала скандировать: «Фа-шис-ты! Фа-шис-ты!»

И я понял, что последует жесткая расплата за всё.

После смерти Высоцкого всё пошло совершенно страшно. Как только я посмел похоронить Высоцкого не по их директивам, фактически был дан тайный приказ со мной покончить. То есть как со мной обращались – это не дай Бог, я и врагу не пожелаю.


Театр переживал очень сильно его смерть. Это был шок. И даже те, кто к нему при жизни относились более чем сдержанно, все равно почувствовали, что ушло из театра то, что нельзя ничем заменить, и что это катастрофа.

И спектакль о Володе был сделан как «Гамлет» без Гамлета. Когда Гертруда обращается к Гамлету и говорит: «Что ты задумал?!» – то Володя отвечает песней, что он задумал. К нему обращаются, а его нет уже. И в спектакле получился эффект, что он с нами, вместе с ребятами. И это ощущали все актеры и зрители, сидящие в зале. Был его Голос, был спектакль, где он играл столько лет, – «Гамлет», была его поэзия, его товарищи, и в конце слова были хорошие очень, гамлетовские, и его стихотворение читала Демидова: «Ты этот вечер нам один подари, подари…» – как мать, как Королева и как актриса. И Горацио говорил из «Гамлета»: «Ты здесь? Выходи!» – и после этого начинала звучать его песня «Кони». И пустой партер, накрытый чехлом, становился как бы душой, которая постепенно начинает вибрировать и улетать вверх. И оставались только сидящие люди у стены, его партнеры по сцене и пустое место между ними, где он должен сидеть, и стояла его гитара.