«Всё не так, ребята…» Владимир Высоцкий в воспоминаниях друзей и коллег — страница 38 из 77

Вот сейчас соображаю: может быть, это самое «я им всем покажу» было если не главной, то очень важной составляющей его личности. Отсюда – напор, иногда переходящий границы резонов, раздражающее даже Любимова «дайте сыграть!», желание опубликоваться в официальной печати, выпустить книгу, стать членом Союза писателей… Зачем? Стадионы собирает! А вот: «Я им всем покажу!» Что это? Ощущение сил необъятных или, наоборот, защитная реакция слабости? Не знаю.

Ну что сейчас философствовать, он всем и показал, и доказал…

Волею судьбы в нашей тесной гримерке в театре на Таганке наши столики оказались рядом. А судьба была в том, что и он, и я, мягко говоря, недолюбливали традиционную «актерскую» болтовню: этот плохо играет, тот вообще не актер, что и где купил, кто с кем и как переспал и так далее…

Мы независимо друг от друга увлекались научной и мемуарной литературой, историей, биографиями интересных людей. Поэтому трепались о космосе (живая в то время тема), о физиках и ядерных реакторах, о Наполеоне на Эльбе, о судах на подводных крыльях…

В 1968 году я поступил на Высшие режиссерские курсы, и через год мне надо было уходить из театра на диплом. При расставании Владимир с неподдельной грустью произнес:

– С кем же я теперь говорить буду?

Но до этого наши взаимоотношения прошли довольно извилистый путь, даже через неприятие, особенно с моей стороны. Страшно раздражала, так скажем, его излишняя активность: он хотел быть везде, и не просто «быть», а быть первым. Конечно, это раздражало! И не только меня. Хорошо помню, как за кулисами на репетиции «Гамлета» одна наша актриса, совершенно не скрывая недовольства, четко произнесла: «Как можно давать такую роль слесарю!» Это – о Гамлете в исполнении Высоцкого. Бог ей судья…

Меня же выводило из себя другое – пьянство. То есть мало того, что всюду лезет, еще и пьет! Надо сказать, наш театр того времени был довольно пьющий. Знаменитое высказывание Любимова: «Одним алкоголиком больше, какая разница!» – при приеме Высоцкого в труппу говорит об этом.

Я же на этом фронте сражался до посинения: «Уволить! Прогнать! Лишить!» Неспроста получил от Любимова кличку «экстремист».

И грянул гром!

Мы на гастролях в столице Литвы – Вильнюсе. Принимают нас роскошно, билетов на спектакли не достать, пресса заполнена статьями о нашем театре, в общем – фурор! И тут Володя срывается. Сразу и резко. А должны играть «Десять дней, которые потрясли мир», где у каждого много ролей, музыкальных номеров. Соответственно – и у Владимира. И во все дырки, образовавшиеся в спектакле из-за Владимира, срочно вводят меня. В общем-то, гитара в руках, текст на слуху. Но всё равно нервы, ответственность, опасение – не напортачить. Сыграл. Любимов и директор театра благодарят: «Спас спектакль, спасибо», – даже премию какую-то выписали. Играю следующий спектакль, а актеры знают – второй спектакль всегда тяжелей (первый-то на нервах проскакиваешь). И вдруг становится известно, что на следующем спектакле будут члены ЦК компартии Литвы. О, незабвенное советское время!

В театре – паника! Бросились Володю отпаивать, уколы, процедуры… И мне сообщают, что этот спектакль будет играть Высоцкий. Негодованию моему не было предела: как так? Что это такое? Я что вам – тряпка половая? Довожу до сведения начальства: буду играть я! Или играю я, или сажусь в поезд и вообще уезжаю!

Самое интересное в этой ситуации, как притих весь театр. Ну, не весь, конечно, а определенный круг… «Кто победит?» А я не об этом думал, я думал об элементарной справедливости. Меня обрабатывает директор, уговаривает Любимов, а я уперся: или играю, или уезжаю. В результате справедливость торжествует: решено – играю я!

Перед началом спектакля сидим с Борисом Хмельницким в гримерке, готовимся к выходу на сцену. Вдруг распахивается дверь, влетает – весь зеленого цвета – взбешенный Высоцкий – и ко мне:

– Ты что? Кто ты такой? Да я…

– Да пошел ты!

Слово за слово, почти до драки… Высоцкий с грохотом вылетел из гримерки, а я потом играл спектакль в жутко злом настрое. В «злом» – мягко сказано.

И вот в этом состоянии сижу после спектакля в гостинице. Да еще Боря Хмельницкий одобряет меня: «Ты прав… Что это такое?»

И тут – стук в дверь. Входит Владимир, садится рядом и спокойно говорит:

– Толя, ты извини меня. Я был неправ.

Как будто сильно натянутая тетива лопнула! Я потом часто думал – смог бы я вот так же поступить? Никогда! Грешен, плохо признаю свои ошибки, да еще – упрямство. Ну, может быть, по прошествии времени «снизойду», попрошу прощения. Но чтобы вот так сразу и всё поставить на свои места…

С этого момента что-то произошло в наших отношениях. Не скажу, что началась дружба, но какое-то приятие и заинтересованность друг в друге – безусловно.

Какой год – не помню… Отличный летний день. Мы едем на его машине на «Мосфильм». Притормаживаем у светофора на площади Дзержинского (сейчас – Лубянка). В машине играет радио, музыка. Благость, в общем. И вдруг он говорит:

– Неужели я никогда не смогу выпить просто бокал шампанского, как нормальный человек?

Я ничего не ответил. Да я и не знал тогда ответа, эта тема далека от меня была.

Но вот проходит время, я прихожу в театр и застаю Владимира, сидящего на вахте в состоянии «никакой», рядом слегка напуганный вахтер. Владимир что-то нечленораздельное говорит в телефонную трубку, пытается что-то выяснить…

Начинается операция по спасению Владимира. В ней активное участие принимают две Тани – Иваненко и Лукьянова. Они знают, что надо делать, я этого не знаю. Оказывается, надо дать еще выпить, до «нормы», и тогда можно будет поручить его врачам. Едем ко мне, заезжая по дороге в «Елисей» за водкой. Дома организовываем ужин с отличной закуской, которая его совершенно не интересует. Только водка.

Среди ночи просыпаюсь от какого-то шевеления с мелодичным тихим звоном. В белесом утреннем свете по кухне бродит Владимир и проверяет пустые бутылки, в основном молочные, чего он уже не понимает, на предмет нахождения «чего-нибудь». Мои экстремистские мозги прямо расплавились: какая тоска была в этой сцене, какое одиночество!

Утром отвезли его в «Соловьевку», клинику где-то в районе Шаболовки.

Дней через пять поехал его навестить. Вышел – бледноватый, но поразительно веселый! В руках – исписанные листочки.

– Слушай, тут такие типари, такие истории!

И начал рассказывать эти истории. Особенно запомнилась вот эта. По коридору неспешно прохаживаются два величавых господина и ведут высоконаучный диалог:

– Как же вы, Петр Иванович, можете быть директором Галактики, если я являюсь директором Вселенной, а Галактика ведь входит в состав Вселенной. Так? Но во Вселенной не могут быть два директора!

– Нет, нет, нет, Григорий Иванович! Вы, конечно, являетесь директором Вселенной. Но Вселенная включает в себя множество Галактик. Так вот, директором нашей Галактики являюсь я!

– Но позвольте, Петр Иванович, совокупность всех существующих в природе миров…

И так далее, до бесконечности. Отголоски этих историй потом появлялись тут и там в его песнях.

Есть у меня очень «веселая» фотография, сделанная нашим замечательным фотографом Анатолием Гараниным. На ней я и Владимир, похоже, в перерыве репетиции какого-то спектакля, уставившись друг на друга веселющими лицами с широко открытыми ртами (я – с гитарой), что-то поем. С такими лицами мы могли петь только наши любимые: «Мы идем по Уругваю» или, что скорее всего, «О, мами! О, мами! Мами блю, о, мами блю». Какая такая «мами» и почему она «блю», мы понятия не имели, но распевали эту иностранщину с восторгом.

Пели, конечно, и его песни в разных компаниях, в основном «блатную старину»: «У тебя глаза как нож…», «Что же ты, зараза…» и так далее. Мы, его коллеги, прозевали, не уловили его выход в другие пространства – всесоюзные и мировые. И не только мы, наша пишущая братия долго держала его за эдакого симпатичного дилетанта, не более.

И мне давали добрые советы,

Чуть свысока, похлопав по плечу,

Мои друзья – известные поэты:

Не стоит рифмовать «кричу – торчу».

Он как был, так и оставался для нас Вовкой, Володей. Ну, пишет симпатичные песни, так кто их сейчас не пишет! Тут и Окуджава, и Визбор, и Ким, и… и… Таким же образом относился к нему и я. Даже более того, с определенной долей неприязни и неприличной ревности. Мы – я и Борис Хмельницкий – были чуть ли не официальными композиторами театра на Таганке: нами написана музыка к нескольким спектаклям, готовится к выпуску пластинка (так и не вышла). И волей-неволей Владимир залезал на нашу территорию.

Все поставил на свои места один случай.

Мы оказались с ним в театре задолго до спектакля, может быть, после какого-то выступления. В театре было тихо. О чем-то болтали. Вдруг он говорит:

– Послушай.

Он любил показывать новые песни, и не обязательно именно мне.

Я буквально фотографически запомнил тот момент. Он сидел спиной к гримерному столику с трехстворчатым зеркалом, трижды отражаясь в нем. Свет из окна падал на него сзади. Его лицо на контровом было как бы в полумраке… Я же знаю его манеру петь: пружинистую, напористую, а тут… Он взял тихий аккорд и столь же тихо начал:

Кто-то высмотрел плод, что неспел,

неспел,

Потрусили за ствол – он упал,

упал.

Вот вам песня о том, кто не спел,

не спел,

И что голос имел – не узнал,

не узнал.

Может, были с судьбой нелады…

Я не сентиментален, но, клянусь, у меня невольно увлажнились глаза, пока я слушал эту песню. Он закончил. Помолчали. Я говорю:

– Спой еще раз.

– Да?!

Было у него в арсенале такое вопросительно-восклицательное «да», как показатель неподдельного интереса. Расскажешь ему что-нибудь, а он – «Да?!»

Когда мы в театре делали спектакль памяти Владимира Высоцкого, сомнений, с чего начинать спектакль, практически не было. Он начинается с этой песни.