«Всё не так, ребята…» Владимир Высоцкий в воспоминаниях друзей и коллег — страница 68 из 77

Он: Перекрытие.

Я: С какой свалки?

Он: Она нормальная.

Я: Нет, она не нормальная.

Он: А Володя сказал, нормальная.

Я: Он ничего не понимает. Увозите.

Он: Еще чего! Надо расплатиться. Она правда пойдет. Ну, потрепанная немного, а простоит сто лет. Поверь мне. Честное слово.

Плита действительно годилась, но не за такие же деньги!

Я: Пол-литра.

Он: Не смеши!

Я: Больше не дам.

Он: А при чем здесь ты! Он сейчас приедет и расплатится. Я его подожду.

Я понимала, что он ведь так и будет здесь стоять, раскачивая этой дрянью. Шантажист!

Я: Не приедет. Платить буду я.

Он (задумчиво): Это плохо. (И уже оживленно.) А чего ты рубишься, у него денег куры не клюют.

Я: Он их не печет и не печатает. Он их зарабатывает. По всей стране мотается, потому что в Москве не разрешают выступать.

Он (снова задумчиво): Точно не приедет?

Я: Точно. Две пол-литры.

Он (непреклонно): Три.

На том и сошлись. Он въехал на участок и аккуратно положил плиту на стены.

Я отсчитала четырнадцать рублей, этого с лихвой хватало на три бутылки «Столичной», и мы расстались друзьями.

Владимир Семенович очень веселился, когда встретились в театре и он спросил цену. Веселился, но запомнилось, что ни словом не осудил работягу.

А встретились вот по какому поводу.


На Таганке репетировали спектакль «Дом на набережной».

Замечательный, потрясающий спектакль создали Юрий Петрович Любимов, художник Давид Боровский и артисты театра.

Я потом видела его раз двадцать и каждый раз испытывала восторг.

А тогда, ранней весной 80-го, выпуск спектакля был под большим вопросом, поэтому назначили обсуждение под стенограмму то ли министерства культуры, то ли московского комитета партии.

В общем, дело серьезное.

Кто-то настучал, и собрали худсовет театра, представителей министерства культуры, горкома и еще каких-то хмырей и многозначительных дур. Решалась судьба спектакля.

Владимир Семенович в спектакле не был занят, но на обсуждение пришел, конечно, чтобы защитить. Пришли защищать и писатель Борис Можаев, философ Евгений Шифферс, критик Юрий Карякин, художник Давид Боровский, публицист Александр Бовин, в общем, те, кто собирался обычно после спектаклей в кабинете Юрия Петровича, а это были блестящие умы и таланты того времени.

Обсуждение шло нервно и, как я уже упоминала, под стенограмму. Поэтому одни были несколько осторожны, а другие слишком агрессивны по отношению к присутствующим представителям власти и напирали на несправедливости, причиненные этой властью именно им. И то и другое на пользу спектаклю не шло, и к концу обсуждения зазвучали похоронные ноты. Это был провал, катастрофа.

И тут слово взял Владимир Семенович.


Принято вспоминать его как эдакого рубаху-парня, богему. Но я должна сказать, что Владимира Семеновича мы знали как человека очень серьезного, искреннего, человека, «выделывающего себя», если можно так выразиться. Он был книгочеем, образованным человеком, и я глубоко убеждена, что если бы кому-то это не было так сильно нужно, ни водка, ни наркотики не одолели бы его. И вот доказательство.

Его выступление было очень продуманным, очень взвешенным, и он не тянул, как другие, одеяло на себя, рассказывая, как его притесняют, не дают выступать, не печатают; он спокойно, достойно и очень умно защищал спектакль.

После его выступления чиновники как-то подтянулись, перестали вещать с отвратительными снисходительными интонациями, и спектакль с минимальными купюрами был допущен к показу.

Потом, когда вышли на улицу, Юрий Валентинович спросил:

– Навскидку: чье выступление было самым интересным, самым глубоким и при этом самым смелым?

Я, не задумываясь, ответила:

– Высоцкого.

– Правильно. Как глубоко, как неординарно он мыслит, да?

И каким жестоким и трагическим был один день для меня, когда Владимир Семенович забежал среди дня и спросил, нет ли чего-нибудь, чтоб «смазать ранку».

– Ну, там, зеленки или йода…

– Какую ранку? Покажите.

Он отмахнулся, сказал, что ерунда, пустяк, но я настаивала, тем более поняла по жесту, что ранка под брюками на бедре и он стесняется.

Мы были одни в доме. Юра уехал в Москву, Валечка ушел гулять с нянькой.

В те времена наркотики не были почти заурядным грешком в богемной среде, а были «ужас, ужас, ужас!».

Юрий Валентинович, как и многие, не догадывался о настоящей беде Высоцкого, я знала и молчала. Не хотела, чтобы Юрия Валентиновича постигло разочарование в кумире, а вот сейчас думаю, что, может, и не постигло бы, может, со своим умением понимать суть событий и людей он бы догадался, что нечеловеческое напряжение, в котором жил Высоцкий, требовало и нечеловеческого разрешения.

Я была идиотически наивна и всерьез предполагала, что речь идет о какой-то заурядной ранке, поэтому очень твердо настаивала на медосмотре.

То, что я увидела, было чудовищно.

Я смазала рану зеленкой и сказала, что ему немедленно надо ехать в Москву, в больницу. Видно, лицо у меня было перепуганное, потому что Владимир Семенович очень искренне заверил меня, что сразу же в Москву и там немедля в больницу. Почему-то оставил у меня «до завтра» довольно большую сумму денег. Не знаю почему, но мне не показалось, что готов к худшему – проститься с жизнью, совсем не показалось. Он даже меня успокаивал, шутил. Через несколько дней деньги забрал.


Юра пережил смерть Высоцкого с огромной болью. Особенно его мучило чувство вины: начальники в Союзе писателей волынили с заявлением Владимира Семеновича о приеме в члены Союза. Юра, конечно, ходил в секретариат, просил ускорить, но… Вот это его и мучило: «Надо было кулаком по столу, ведь ему почему-то это было важно. А мы не добились, а мы снисходительно говорили: „Ну зачем вам это! Вы так знамениты и без этого членства“. А ведь стольких бездарностей напринимали, столько г…на!»

И зачем было ждать, когда попросит, вот он никого не заставлял ждать. Он не был особенно близок с Аксеновым, но когда у Василия Павловича наступили черные времена, его перестали печатать, Высоцкий пришел и принес тысячу. По тем временам деньги огромные. Василий поблагодарил, конечно, но сказал, что это лишнее, на хлеб пока хватает.

– А я вот как раз и хочу, чтоб не только «на хлеб», а чтоб вы не меняли своего уровня, чтоб они видели это и злились, что не могут вас достать.

Так примерно он сказал, зная пристрастие Аксенова к «шикарной жизни».


Были и трагически-смешные случаи, когда перед Владимиром Семеновичем распахнула двери специфическая больница.

В Москве по соседству с ним на Пресне жила наша общая знакомая. Однажды мы по Малой Грузинской ехали к ней домой и мирно болтали у меня в машине. Вдруг она замолчала, побледнела и скорчилась от боли. Судя по всему, боль в животе была очень сильной, и я от растерянности остановила машину у тротуара. Оказалось, совсем рядом с больницей на углу Малой Грузинской и Пресни. Не знаю, есть ли сейчас эта больница, а тогда это было угрюмое серое здание с замусоренным двором.

Через двор бежал человек с забинтованной головой в пятнах крови, а вокруг него, прицеливаясь клюнуть в голову, летали огромные вороны. Это было такое жуткое зрелище, что даже моя бедная знакомая перестала стонать и остановилась.

И тут бабка в сером байковом халате закричала от распахнутой, обитой железом двери.

– Куда ты ее тащишь! Ремонт у нас, ремонт, не принимаем!

– А что нам делать? Сильная боль.

– «Скорую» вызывайте.

Тогда мобильных телефонов не было, и я прокричала – можно ли позвонить из больницы.

– Нельзя! – торжествующе и звонко крикнула бабка и с удовольствием повторила. – Нельзя! Ты ее вези на Шмитовский в женскую, у нее, наверное, внематочная!

Внематочная беременность – страшный сон советских женщин. Мы жили в такое время, когда в больнице, куда через год попал Юрий Валентинович, не было даже анальгина, зато в Барвихе, на служебных правительственных дачах, обед заказывали по меню и лечили швейцарскими лекарствами.

Мы выползли на Малую Грузинскую. Я видела, что моей бедной подруге становится все хуже, она становилась все тяжелее, и я уже с трудом волокла ее к машине.

И тут у тротуара остановился редчайший в те времена «мерседес» и рядом возник Высоцкий.

Это было поразительно: он не задал ни одного ненужного вопроса, вообще ни одного вопроса, он подхватил нашу знакомую с другой стороны, бросив мне:

– Лучше со мной.

Я покорно подчинилась. Почему-то сразу ушли страх и растерянность: от невысокого, ладно сбитого человека исходило то, что ищут женщины и что очень редко находят в мужчинах, – «не бойся, все обойдется, я с тобой».

Наконец мы дошли до машины и поехали, часто останавливаясь: я спрашивала, где ближайшая больница. Оказалось, на трамвайном круге перед Шелепихинским мостом.

Мы ввели несчастную в приемный покой, усадили на гнусную больничную обитую дерматином лавку, и Владимир Семенович деликатно вышел на улицу.

Как оказалось, зря. Тетка за перегородкой, не поднимая головы, спросила: «Что с ней?»

Я путано начала объяснять, но она перебила меня возгласом:

– Паспорт.

Паспорта при себе не оказалось, и началось идиотическое препирательство мое с теткой. Да, вот еще что: ситуация усугублялась тем, что день был то ли воскресный, то ли субботний. В общем, тетка ждала кого-то, кто разрешит принять без паспорта и не по «скорой».

Лицо моей знакомой из белого становилось серым, я разговаривала все более нервно и дерзко, что, конечно, не способствовало смягчению ситуации.

Наконец из недр больницы появилась тетенька с высоким начесом и твердыми интонациями. Разговор принял еще более нервный характер.

Я орала: «Я привезу вам паспорт, привезу!»

Тетенька хладнокровно отвечала: «Мы не Склиф!»

– Да, вы не Склифосовский, вы – убийцы!

Это, конечно, было чересчур.