Всё от земли — страница 15 из 28

— Выходит, кровь заговорила в нас?

— Не может быть. По крови передается только сходство по обличию.

— И чувство родины.

— Согласен. Я уже тоскую. Но чтобы соцпроисхождение передавалось по наследству — не может быть.

— Все может быть.

И рассказал тогда один старик из Каменец-Подольской волости такую притчу.

Давным-давно, не в прошлом даже веке, в позапрошлом, жил крепостной мужик-кузнец. В холодную пору, жалея уголь, гнул оси к барским фаэтонам, ковал серпы, подковы, сошники, лудил, паял, мараковал по жести и ладил ведра с прибауткой:

— Дужечка — копеечка, донышко — пятак, целое ведерочко — стоит четвертак.

Имел кузнец здоровье, силу и веру в то, что выкупит он вольную себе, скопив деньжат. Но так и не скопил. Истратил силу, молодость, здоровье, но не потерял надежду на свободу если не себе, так детям. А тех детей — двенадцать душ. И вот она еще одна, тринадцатая, в зыбке.

— Куда вам столько их? — допытывались люди.

Стряхнет кузнец окалину с бородки и подмигнет жене:

— А мы еще скуем. Все больше вольных станет на Руси. Что, мать, молчишь?

Но мать и так краснее самовара, и от смущения слезы на ресницах: тут с этими давно нужда заела.

И вот он, барин, узнав про кузнеца с его ордою и нуждою, катит на тройке, сам кучер, сам седок.

— Отдай, мужик, тринадцатого нам. Усыновим. Все есть у меня, потомства не дал бог. Отдай. Но с уговором: из вас никто ногой не ступит на мою усадьбу, и прочие послы ребенку не расскажут, кем рожден. За чадо — деньги, за тайну — воля. Согласны? Ну, смотрите…

Поахали, зубами поскрипели, сдерживая слезы, мать с отцом и согласились: нужда.

— Прости, сынок.

— Ты-ы… Помни уговор. Или уже забыл? Сынок. — И усмехнулся барин. — Он вам не сын отныне — господин. В нем все мое теперь: мой род старинный, титул и фамилия. Ты понял, раб? В нем все мое.

— Все, кроме плоти, барин, кроме крови, — сказал кузнец и вышел из избы.

А барин снова ухмыльнулся, брезгливо вытряхнул приемыша из рвани, закутал в лебяжье одеяло, целковый с мелочью в пустую люльку кинул и исчез.

И, все же не надеясь на глухоту и немоту земли (была бы колокольня — звонари найдутся), помещик продал старое свое имение вместе с дворней и прислугой и купил новое на другом краю России. И вырастил сына. Типичный дворянин.

А в новом том имении был сад. Огромные дубы. И сохнуть начали от старости они.

— Валить, — решил хозяин.

И затряслась округа от падающих великанов. Наехали соседи: помещики такие же, епископ из губернии, купец-миллионер. Событие. И все советуют по части древесины.

— Я сплавил бы деревья за границу. Деньгу немалую за них дадут, — прищурился купец.

— Тебе дай волю — всю Россию за границу сплавишь.

Епископ рек, поглаживая крест:

— Дуб — древо мудрое и мудрого подхода к делу требует. У всякого свой крест, и всяк несет его от чрева до погоста. Крест всемогущ. Аминь. Не крест, скажите мне, перечеркнул языческую Русь и возвеличил веру? Он символ веры. А вера — церковь и монастыри. Пожертвуем дубы на веру, коль христиане мы. Аминь.

— Куда подвел, шельмец! Под монастырь! — заперешептывались гости.

Дворянин по очереди поклонился им:

— Благодарю за умные советы. Тебя, купец, вас, пресвятой отец. Но сделаю, как скажет он, — и повернулся к молодому барину.

— Ну? Чего же ты молчишь? Скажи, так и поступим.

— Отдайте кузнецу. Пусть он угля нажгет из них и топоры кует для мужиков, им тоже топоры понадобиться могут.

А в это время где-то на Урале брал крепости бунтарский Пугачев.

Захохотали и зааплодировали гости, сочтя за шутку это. Пусть дерзкую, но шутку. Никто не знал тайны. Хозяин знал. И ужаснулся. И розовыми пятнами покрылось барское холеное лицо. Отнял он у кузнеца здоровье, молодость, силу. Все, кроме духа.

Недаром есть графа в анкетах: соцпроисхождение.


У Якова Романовича Чеколовца дед был хлеборобом, отец — хлеборобом, дети и внуки стали хлеборобами. Всё от земли. И, понимая это, решился поехать он на Урал, покинуть родное украинское село Тересица. Бывшее село. Где оно стояло, там теперь дно Киевского моря.

Людское стремление землю крутит. И вокруг оси, и вокруг солнца. Закрутило оно и Якова Чеколовца.

— Там, — вербовщик сказал, — и земли богато, и земля богата. Езжай, не прогадаешь.

Привезли их на малюсенькую, со спичечный коробок, станцию со странным названием Тамерлан. Высадили. У коновязи около вокзальчика с десяток понурых подвод, столько же пионеров при галстуках и туча неорганизованных ребятишек, кричащих: «Хохлы приехали!»

И приезжие в замешательстве озирались по сторонам, суматошно и молчаливо складывали «до горы» пожитки, не понимая, зачем они тащились на эту далекую незнакомую землю. И только когда от кучки встречающих отделился крепкий еще старикан в белой вышитой рубахе, неся на вытянутых руках хлеб-соль, поняли, зачем. Каравай сыто бугрился на расписном деревянном подносе, и запах и вид свежего хлеба знакомо тревожил крестьянские души. От него щемяще отдавало жнивом, плугом, сытостью, дымком, хатой, горячими кирпичами. Он был вынут из русской печи перед самым их прибытием и завернут в расшитое полотенце. Он был теплым еще, румяным, пышным, с яминкой в центре, как в центре Вселенной, и смазан маслом. Он был родным. И старшой группы переселенцев до того растрогался, принимая его, что чуть солонку не уронил: есть тут хлеб, а хлеб и папе римскому папа. Есть хлеб, значит, есть тут и земля, не обманул вербовщик.

Потом они погрузились на подводы и долго тащились до башни Тамерлана, давая крюк, потом выбрались на шлях, до сотрясения мозга ухабистый и до зубовного скрипа пыльный. И каждый гнал впереди себя свои думы. Всё от земли. И радость, и богатство, и нищета, и войны. И сама жизнь. Всё от земли. Думая, живой живет и верит.

— Человек без веры — пень, — думал Яков Чеколовец, шагая рядом с грабаркой и впервые в жизни не зная, куда девать руки. — Ну, да и чересчур если религиозный он — тоже плохо. И уж в каких богов только не верили на своем веку люди, а толку от той веры? Нет, правильно говорил крейсерский комиссар: верьте в Родину, бога нет.

Живой о жизни думает. Какая она ждет их на новом месте? С чего начнется? Там «побачимо», а пока на постой по чужим куреням их пускали охотно, и нелюдимые с виду кержаки оказывались настолько участливыми к их положению, что еду варили в общем котле и за общим столом кушали. И когда хозяйка приглашала к нему, то так и звала:

— Эй, кумуна! Ужинать.

Русская говорила «ужинать», украинка — «вечерять», и все понимали. И эти вечери маленький Федюня Чеколовец тоже запомнил.

Варился двухведерный чугун картошки, картошка вываливалась в решето, которое ставилось посреди квадратного артельного стола, накрывалось скатертью, чтобы не выбирали картофелину порассыпчатей, а какая под руку попадет. Каждому по кружке холодного подпольного молока, по ломтю хлеба и пучку зеленого лукового пера, общая солонка — и только уши шевелились.

Потом приехали землемеры, разбили переселенческий участок, обозначили его на карте под номером 58, и поползли слухи, что собираются здесь образовать какой-то колхоз, затем и привезли этих с Украины.

— Ну, держитесь, мужички.

Держаться мужичкам больше не за что было, кроме как за землю, но ее-то как раз никто и не отнимал, она только объявлялась общей, и этого никак не могли взять в толк: что испокон веку разделяло и рознило людей распрями, вдруг стало ничьим.

Приезжих колхоз не пугал, они, по сути, еще дорогой сюда в колхоз организовались, делясь излишками и помогая слабым. Они и хаты строили на заселенческом участке номер 58 сообща, собираясь в помочь. На помочах мир стоял. Переселенцы были готовыми колхозниками, кому попало вербовщики не предлагали поехать на Урал, и все-таки, наученные опытом коллективизации на Дону и Кубани, с повальным обобществлением временили в Покровке и, выполняя директиву, сначала создали товарищества по совместной обработке земли, потом коммуны и уж потом, когда ступеньки эти выдержали, поднялись по ним до колхоза.

Артель назвали «Украина», потому что вошли в нее в основном переселенцы, и первым председателем «колгоспа» был избран из них же, Спиридон Федорович Шепетко, мужичок крепкий, прямослойный и смолистый, словно вытесанный из рудовой сосны, дерева изнутри красноватого и называемого кондой.

И ожила и преобразилась степь, и не могли нарадоваться люди: вот это земли! Не обманул вербовщик, здесь и впрямь огороды были больше, чем у них там поля. И не заметили за работой Яков с Домной, как подошла пора старшего сына в армию собирать. Михаил не отслужил — Петр подоспел. И все бы ничего, если бы не войны, а они зачастили: Испания, Хасан, Халхин-Гол, Финляндия…

Обошли войны жертвами семью Чеколовцов. Благополучно дослуживал действительную и средний сын Петр. Вытягивался, матерел и ветрел на полях младший Федор. Сходилась заря с зарей. Старалось солнце, работая по семнадцати часов в сутки без перерывов. Цвели ромашки… И… снова грянула война. Война — не гром, перекрестись — и стихнет. Хасан, Халхин-Гол, финская — тоже войны, не учебные маневры, но эта…

Если доведется быть в Покровке, обратите внимание на мемориальную доску возле Дома культуры. Погибли, сражаясь за Родину… И 67 фамилий. На 67 дворов по тому времени.

А через станцию Тамерлан шли и шли эшелоны. Поезда везли на запад — войну, на восток — порожняк для нее. Сиротела земля. По деревням и селам из трудоспособных корова да баба оставались: все для фронта, все для победы.

Русской бабе да русской корове по золотому памятнику надо поставить. Сколько раз за историю вывозили они Россию из разрухи и голода… Да что там из разрухи и голода, с того света в эти годы.


От Петра ни письма, ни весточки третий месяц. Значит, живой. Домна Сидоровна чувствовала это материнским сердцем и ждала, что вот-вот — и явится Петя сам, поэтому и не пишет. Яков Романович мог сказать определеннее, где его сын, он ту германскую всю прошел, но разве скажешь кому, что в плену их Петька, коли ни в убитых, ни в раненых, ни в пропавших без вести не проходит по архивам, теперь бы уже сообщили. И на одно облегчение только надеялся Яков Чеколовец, бывший матрос с крейсера «Аврора», что захватили силой его, не добровольно сдался.