С Надей ничего такого не случилось. Ничего! И от этого – тоже вина. Голодающие дети Африки до сих пор мешают Наде купить лишние туфли. (Она может себе позволить. Она и автомобиль может. «Смарт», например. Или двух «китайцев». Но дети в Африке кричат: «Не смей!») Поэтому стройматериалы с поезда Надя забирала с радостью. Почти с радостью. И перла через весь город. Пыхтела и одновременно качала мышцы спины. Вечером пила очень хорошее лекарство от радикулита. И мучилась. Ей бы сразу сказать Севику его же, маленького, волшебное слово: «Отспинь!» В смысле – отодвинься. Или «отстынь».
«Отстынь» было бы даже лучше…
Красивые умные девушки с прозрачными пустыми глазами не выходят замуж за небогатых (нищих! нищих!!!), неперспективных закоханных мальчиков из интеллигентных семей. Проще взять кредит на квартиру. Дешевле снимать жилье на пару с подружкой. Особенно если она – старый мальчик с лишними деньгами.
Мариша Гришина выбрала стиль «ретро». Во-первых, диссертацию! Специальность была модная, да. Слава богу, не наука. Политология. Пиши – не хочу. Тем более что Хантингтон умер. А ведь моложе был Каси на целый год. А Кася, тьфу-тьфу, жива. Но сбежала. Мариша – в одну сторону. Кася – сразу в другую. Рук не хватило. Зла не хватило тоже.
Диссертация Мариши Гришиной – держитесь люди, а то сейчас пукнете – «Трансформация современных политических систем». У Севика тоже трансформация. Но только партий. В цивилизационном контексте. Но он – невольник. Раб лампы и папы с мамой. Попробовал дернуться: мыл автомобили, сторожил стройки, выращивал кроликов. Но убить их сам не смог. Сам не смог и никому не дал. Кролики ушли в лесопосадку. Одичали. Но приспособились. Люди говорят, что теперь эти Севикины кролики нападают на волков и собак. Брешут. Люди – брешут.
А Севика вернули в науку. Дали тему. Ректор сказал Михаилу Васильевичу: «Объясни ребенку: писать дебилам диссертации – это тоже бизнес!»
Севик согласился. Так и случилось Маришино «во-вторых». Ей было мало диссертации, она выбрала себе аспиранта.
Семидесятые годы… Ранние восьмидесятые. Очень социалистический сюжет. А ноги у Мариши были вполне клиповые. Fashion-TV. Очень современные ноги. К таким ногам ум не полагался. Но у нее – был. Извращенный, библиотечный, жоповысиживательный. Был.
* * *
– Ну, падай в обморок! Падай! – кричала Надя. – Они познакомились на кандидатском экзамене. АААА! По философии!!! ООООО! Ты когда последний раз такое видел? А слышал?! Саша, не молчи, а то я сойду с ума одна. И все пропадут!!! Смейся, Саша! Реагируй, а…
Муж Саша улыбался. Соглашался. Практически падал в обморок. Но не активно. Говорил, что устает на работе. Он был строитель. Не маляр-штукатур и не паркетчик-ламинатчик. Это всё – в прошлом. В ужасном прошлом, которое все время обгоняло будущее. Как получалось? Бежит это прошлое, что ли, по другой – короткой – дорожке? Бежит вперед и бежит. А никто ж не знает, что оно бежит. Все думают: спит и мхом поросло. Но нет.
Прошлое – наш рулевой. Наш загашник. У нас в нем всё – умение вышивать крестиком, перелицовывать пальто («перелицевать» – это вывернуть наизнанку, перешить и объявить новым. А?!). В прошлом у нас очень много полезного, которое только временно объявляется ненужным. А потом оказывается самым главным – ходить строем, выращивать картошку, сушить сухари и сидеть в тюрьме.
«Если все будет плохо, пойду красить стены!» – вот так он говорил. Догавкался! Кому сейчас нужны крашеные стены? И квартиры сейчас – не продаются.
А как ремонт у Михаила Васильевича – так приезжий дядя Вова! Надя ему все припомнила. Муж Саша вяло сопротивлялся:
– Во-первых, я там делал ремонт. Во-вторых, я архитектор и член совета директоров! В-третьих, я предлагал. В-четвертых…
– Принимается только «во-вторых»! – сердилась Надя. – Просто член. Ты. И всё!
Муж Саша, кстати, согласился. Погладил Надю по голове. Потом, как дружественный шпион, по спине. Потом как-то неожиданно даже «охапал» ее. Это тоже из «маленького Севика»: «охапать» – «брать в охапку». А дальше – всё не для Севика. Дальше из подушечного блиндажа муж Саша прошептал:
– Ты такая смешная и такая иногда идиотка, что прямо как Крупская.
– Но это же неправильно! Нелепо. Это ж дурь! Как они жить будут после этого?
– После чего? После знакомства на кандидатском экзамене? – усмехался муж Саша.
* * *
Ной. Не Ной.
И так – вся жизнь.
Кася улыбается. Кася спрашивает: «Вы бы назвали сына Ноем?» И сама смеется. Мариша и Севик тоже смеялись. Думали, что шутка. Получился Виталий. Не ной теперь. И никогда не Ной. Устная речь правильно прячет большие буквы. Большие буквы – для чтения. И для молчания. Это правильно или нет?
Со стариками не принято разговаривать всерьез. В лучшем случае – слушать, поддакивать и поглядывать на часы. Кася понимает. Была молодой. Тоже бегала. От морщин, которыми трескается кожа, от голоса, который становится кукольным. Кукольно-театральным. От интонации плача, всхлипа. Бегала. Брезговала. Боялась тлена. Легких, но не жалких, привычных слез. Слюны в уголках рта. Неопрятности. Засаленности. Пятен на синей майке. Ниток оторвавшегося подола. Дышать не могла, так ей было плохо. Стыдилась, конечно, этого. Но все равно…
Считала, что старики выживают из ума тогда же, когда уходят из тела. Не душой, а именно из тела. Когда кожа, живот, шея, подмышка – не зовут. Когда все просто имеется для ненужности поддержания жизни. А жизни уже нет.
У Каси давно не было тела. Ну кто б позарился, несмотря на гимнастику? Хоть объявление давай: «Ищу геронтофила. Оплата по договоренности». Но ум – был. И тлело даже что-то тревожное, неосуществимое уже никогда, но все равно жадное, званое. А иногда и не тлело – звенело в ней, как звенело всегда… Потому что анархия. Никакая не мать порядка. Анархия – это свобода. Конечное назначение человеческой жизни. Оно же – велюровый диван в Доме для важных ветеранов неизвестно чего.
…Велюровый диван (такая пошлость, советское богатство). Дверные петли (чудо инженерной мысли, если задуматься…). Гардины на окнах? Они же – тюль.
Тюль – явление молчаливое. Окна в тюле – прирученные. Не дырки. Не провалы в ночь. Тюль – мещанская милость. Кася спрашивает: «Тюль – она или он?»
Друзья, ответьте Касе!
Друзья молчат. Они, наверное, уже все умерли. Все, кто объявлял бойкот, кто делал ей темную, кто совал ей в руки живого таракана, а под подушку – сухой малюсенький огрызок горбушки.
Кася с семи лет в детдоме. Кася с восьмидесяти – в доме престарелых.
В очень хорошем! Очень! В рублевском, если хотите. Первый этаж, балкон, две комнаты, душ, унитаз, ванная и биде.
Биде – особенно пикантная часть интерьера.
Он стирает в биде носки и трусы. Кася сама видела.
Он приносит Касе запах с помойки. Молчит, кряхтит, не смотрит на себя в зеркало и Касе в глаза. Стесняется. Потом стирается. Но все равно – не смотрит. Садится в кресло, пьет Касин чай и опять молчит.
У Него инсульт и характер. Касе сказали, что Он потерял речь. И ум. Про ум Кася сама догадалась.
Он не ест. Ни в лаунж-баре (ага-ага!), ни «у себя». Он не мерит давление и не сдает кровь. Он шляется по помойкам, жрет отбросы, дышит как хочет и уже любит Касю. И бывший министр. Или замминистра.
Сын – олигарх. Мелкий. Не «ярдовый». Дочь – тоже. Живет в Кентукки. Вдовец. Он – вдовец. А в Кентукки – дочь. Ему семьдесят два года. Сердце как у быка. Но инсульт и характер.
Сдал себя сам. Кася – тоже сама.
Кася сбежала. Когда Мариша сбежала, тогда и Кася. Пусть-пусть. Когда две беды – это значит ни одной. Лучший отдых – смена работы. Пусть-пусть…
Касе вообще пора умереть. Если Кася умрет, Мариша забудется быстрее. И у Севика будет честная возможность плакать не переставая.
А Надя каждый день устраивает цирк. А Наташка – только по нечетным. Надин муж Саша – по понедельникам. А Михаил Васильевич уважает Касин выбор. Он бы и сам хотел умереть. Но тогда, когда его бросила Надина мама, он уже не умер, не воспользовался случаем, а теперь ему придется жить вечно. Как Касе.
Дети и внуки. У соседа – тоже. Дети и внуки.
Они бегают по дому. Вызывают врачей. Суют сестрам деньги и мобильные телефоны. Закидывают в холодильник еду. Не хлеб – бананы, икру, пирожные. Всякую гадость.
Внуки и дети делают сытость. А сытость – обратная сторона рабства. Его наградной отдел. «Жри хлеб и будь свободной». Ной. Ной говорил. А сам жрал баклажаны. Синенькие. Хотя и фиолетовые.
Касю зовут вернуться. Призывают. Умоляют. Заманивают. Севик плачет даже. Из телефона. Ага…
Но Кася не может. Она – наказание. Грехи отцов. Хотя, конечно, матерей.
Кася обещает подумать.
И думает о Марише. «Сбежала, сбежала в чужие края. Сбежала Мальвина, невеста моя…» Очень грустно. Но и весело.
Бегать – весело. В движении жизнь идет. В движении.
Кася сама бегунья. Два раза – из пионерского лагеря. Четыре – из детского дома. Два – из отчего. Три, если считать с этим.
Пусть-пусть. Пусть сосед по имени «Он» убьет ее из милосердия. В припадке болезни, конечно. Не надо, чтобы Он сел. А надо хорошенько к нему подлизаться. Выяснить диагноз. Убедить.
Такая длинная жизнь и такой в конце привет. Ной? Не Ной?
* * *
Витасик был таким счастьем. Уже в Маришином животе он различал своих. Севику высовывал пяточку. От Натальи Борисовны прятался. Замирал. Два раза так спрятался, что Маришу возили на УЗИ: посмотреть, живой ли. С одной фотографии УЗИ он улыбался. На другой сосал палец. Хмурил брови. Был занят. Еще без ресниц, без волос, а уже такой умный.
Мужу Саше прямо из утробы Витасик подавал руку. Михаилу Васильевичу тоже. Крутил дули. Это потом УЗИ зафиксировало. Михаил Васильевич лично ездил с Маришей, чтобы ей не было страшно. Две дули – качественно сложенные и выставленные прямо в экран. Анархист.
После этого Кася сказала, что Ной – это очень хорошее имя для мальчика. А Мариша сказала: «Да. Будет Виталий».