Розалия Ивановна, секретарь Самуила Яковлевича, дама на десять лет старше его самого, необычайно медленно подходит к телефону, набирает номер «Известий» и со своим немецким акцентом говорит:
– Товарищ Антроноф, з вами гофорит Росали Ифановна, зекретарь Замуиль Яковлефича…
В трубке раздается звук, напоминающий кораблекрушение у берегов Англии…
Маршак и обижен, и смеется:
– Он, кажется, подумал, что ты и Розалию Ивановну изображаешь. Дай трубку сюда. Товарищ Андронов, ми– ленький, слушайте! Неужели у вас нет никакого воображения? Задайте мне такой вопрос, на который Андроников не может ответить, а я, Маршак, могу… Мы еще знакомы по Ленинграду, встречались в грозные, трудные времена… Не надо так дурацки хохотать! Что, что?.. Погодите, я посоветуюсь. (Ко мне.) Он спрашивает, как фамилия учительницы, с которой он познакомил меня в Ленинграде, в Выборгском Доме культуры, в 1931 году. (В трубку.) Я не помню… Вы не можете задать мне контрольный вопрос?.. Не смейте говорить мне, что Андроников не знает, а Маршак знал бы. Я Самуил Яковлевич, я паспорт вам могу показать!..
Долго еще продолжалась эта перепалка. Наконец Маршак в полном изнеможении положил трубку и сказал:
– Ну вот, теперь статья пойдет в сокращенном виде, это и есть вся помощь от тебя детской литературе. Знаешь что, шутки шутками, а дело прежде всего. Вызовем машину, поедем в «Известия», покажемся, что нас двое.
Мы поехали. Было много смеха, статью восстановили, она вышла в первозданном виде.
За два дня я рассказал эту историю пятерым, ну, может, шесть-семь человек слышало. Вдруг встречаю в Союзе писателей Маршака. Идет, палка на рукаве:
– Ты что же, новую историю про меня рассказываешь?!
Я весь перетрусил. Говорю:
– Ну что ты, что ты! Я только одному, двоим…
– Да, мне уже пересказали сюжет. Ничтожная история, но все-таки гораздо лучше первой. Она, по-моему, для Андронова невыгодная. Знаешь, если уж никак не можешь обойтись без моего портрета, бери меня в свою портретную галерею. Я согласен.
Рекомендация Перцову Петру Петровичу
Долго не мог я решиться напечатать этот рассказ, ибо и сам сознаю, что без живых интонаций, рассчитанных на устную речь, он поблек, онемел. Дело не только в том, что было сказано, но и как. Это как не менее важно – интонационные краски открывают далекие перспективы смысла, делают речь объемной, убедительной, многозначной. «Показать» Александра Александровича Фадеева на бумаге – «поведение» его лица, его взгляд, жест, передать его темперамент, темп его речи, дыханье, его голос и паузы я не могу. На бумаге! Но Фадеев этот рассказ слыхал. И смеялся:
– Не знаю, насколько это похоже по тембру и по манере – сам человек об этом судить не может, – говорил он. – Маршаку, например, кажется, что он у тебя не похож! И, конечно, ты в этом рассказе многое выпустил из того, что было в действительности, а кое-что, наверно, сгустил. Но если хочешь знать – характер того заседания ты схватил, в общем, верно. И я думаю, что мы тогда поступили правильно!..
Нет, решаюсь!
В конце 1942 года – это был, наверно, декабрь – в Москве, в Союзе писателей СССР, состоялось расширенное заседание секретариата правления с повесткой: «Прием в члены Союза».
Собрались в опустелом кабинете А.А. Фадеева. Богатых туркменских и узбекских ковров с вытканными изображениями Пушкина и Горького, которые украшали комнату в мирные годы, – этих ковров уже не было: их закатали в трубки и отправили далеко, в тыл. Теперь посреди кабинета стояла чугунная печка, из черных железных труб в подвешенные на бечевках жестяные коробки стекали черные капли. Окна затягивали плотные бумажные шторы. Писатели были кто в чем: военные, чином побольше – в волчьих жилетках, среднего звания – в собачьих, помладше, вроде меня – в кроличьих. «Гражданские» сидели, не раздеваясь, в зимних пальто, которые за время войны потеряли свою новомодность и имели какой-то отчасти подержанный вид. Все похудели. Но разговоры шли оживленные, настроение было приподнято-деловое.
Пока рассаживались, Фадеев просматривал и обдумывал бумаги. Окончив, предложил приступить. Лицо его приняло сосредоточенно-строгое выражение.
– Товарищи, – сказал он. – Полтора года идет Великая Отечественная война. За это время мы потеряли третью часть нашего писательского состава. Сегодня мы собрались, чтобы впервые пополнить эту жестокую убыль в наших рядах… За время войны выросли новые кадры советской литературы – поэты, прозаики, очеркисты, которые работают в армейских и фронтовых газетах и на флотах, сражаясь не только пером, но, когда требует обстановка, бьются с оружием, не страшась смерти. Многие из них еще не члены Союза. Я думаю, что сегодня мы единодушно обсудим эти кандидатуры. Но тут есть несколько анкет писателей старшего поколения – не членов Союза, которые не воюют на фронте, но нужны нашей литературе. Поэтому, если нет возражений, я предлагаю разобрать эти заявления вначале… Анкета Бориса Глебовича Успенского, которого я лично рекомендовал бы принять в члены Союза. Это сын замечательного писателя-демократа Глеба Успенского, глубокий знаток творчества своего отца…
Асеев Николай Николаевич тенорово воскликнул:
– Саша, а что он написал сам?
– Коля, – отвечал Фадеев, и в интонации его был слышен упрек. – Ты же сам знаешь, что он ничего не написал. Но дело в том, что мы до войны не успели издать полное собрание сочинений и писем Глеба Успенского, у него чрезвычайно тяжелый почерк, и многие его сочинения содержат зашифрованный смысл, который способен понять только тот, кто был свидетелем создания этих вещей. Если мы потеряем Бориса Глебовича, мы не сможем после войны по-настоящему издать произведения его отца. Поэтому, Коля, сегодня принять в Союз писателей сына Успенского – это в известной мере все равно, что принять самого Глеба Успенского.
Радостно улыбнулся тому, что сказал, и тому, что собирался сказать, и добавил:
– К тому же ты знаешь, Коля, Борис Глебович – человек интеллигентный и много не съест!
Все засмеялись, проголосовали. Б.Г. Успенского в члены Союза приняли.
– Тут есть заявление Перцова Петра Петровича, – продолжал Фадеев, отложив бумаги Успенского. – Но рекомендаций у него нет, сочинений его никто не читал, изучить его труды, которых, кстати сказать, он не представил в комиссию, в настоящее время у нас не было никакой возможности. При этом он давно ничего не пишет. Последняя его книжка вышла в двадцать шестом году, а сейчас – сорок второй. Очевидно, нам следует воздержаться от приема Петра Петровича Перцова, – глаза его снова заиграли от смеха, – тем более, что один Перцов у нас в Союзе писателей уже есть!
Все захохотали, Фадеев всех громче своим пронзительным фальцетно-матовым смехом.
– Кто хочет высказаться по кандидатуре Петра Петровича? – спросил он, когда умолк смех.
Прокашлявшись от волнения, ибо к работе секретариата никакого отношения никогда не имел и намерение было дерзко, я все же решился:
– Александр Александрович! Можно? Я Перцова читал! Петра Петровича.
– Товарищи! – воскликнул Фадеев. – Заговорили немые. Ираклий! Ты же еще никогда не брал слова! Скажи, что ты про него знаешь?
Тут я выложил все, что помнил, главным образом по каталогу Публичной библиотеки, где одно время служил:
– Он был редактором журнала «Новый путь»… Это критик, поэт… Хороший знакомый Блока. В советское время у него была книжка про Третьяковскую галерею и мемуары…
– Да-да-да-да-да… – Фадеев поощрял меня, напряженно моргая. – А что ты читал из его сочинений?
– Просматривал когда-то про Третьяковскую галерею.
– И что ты можешь сказать?
– То есть как что?… Это книжка о Третьяковской галерее, о картинах, которые там висят…
– Ты смеешься над нами, Ираклий! Неужели мы сами не в состоянии понять, что в книге о Третьяковской галерее описывается Третьяковская галерея. Это же не рекомендация!
– Подробностей я просто сейчас не помню и книжку видел очень давно…
– Да. И он давно уже ничего не пишет и, вероятно, уже ничего не сможет дать нашей литературе?!
– По-моему, – вставил я, – он очень старый человек и, наверное, просто уже не может писать.
Фадеев взглянул в анкету:
– Простите, товарищи, это виноват я. Я не обратил внимания на то, что это очень древний старик, рождения 1868 года!.. Как жаль, Ираклий, что ты ничего больше не можешь сказать о нем. В какие годы издавался его «Новый путь»?
– По-моему, в девятьсот четвертом и в девятьсот третьем…
– Скажи скорее, что этот Перцов не участвовал в сборнике «Вехи»!
Это опасение рассеяли несколько голосов.
– Да, это я сам помню… – Фадеев подумал. – Жаль, что мы не знаем, с каких позиций написана книга о Третьяковке. Хотя, с другой стороны, нетрудно предположить, что картины Третьяковской галереи не дают повода для разговора об антинародном искусстве, а книга вышла в двадцать шестом году, и вряд ли он мог в ней выругать Третьяковскую галерею.
– Надо отложить это дело, – посоветовал кто-то из членов секретариата. Фадеев снова подумал.
– Нет, – сказал он, – давайте решать сейчас. Рядом, так сказать, доживает свой век старый писатель, отдавший все силы делу литературы. Мы здесь будем изучать, что он там написал, а его за это время снесут на кладбище!.. Я думаю, что нам следует его принять!
Приняли.
Приняли еще несколько человек.
– Передо мной, – сказал Фадеев, – заявление крупнейшего советского библиографа Игнатия Владиславовича Владиславлева, которого я лично очень уважаю. Но, к сожалению, я против его приема в Союз писателей. Мы можем принимать людей, которые пишут. А библиографы регистрируют то, что написали другие. И если мы примем Владиславлева, мы тем самым откроем дорогу всем библиографам. Этого нам не позволяет устав.
Лебедев-Кумач возразил:
– Александр Александрович! – Сочный басок его прозвучал очень внушительно. – Давайте Владиславлева все-таки примем. Я согласен: он ничего не написал, но ведь и из нас никто без него ничего не написал.