язгивал уже гром, и казалось, вот-вот опустится небо на землю и проглотит враз.
Иван вжал голову в плечи:
– Батюшка… Поедем домой.
– Позже поедем.
– Страшно…
– Что ж… И мне страшно было, – непонятно ответил батюшка. Крепче сжал руку Ивана.
– Больно!
– Больно? И им больно было! – Батюшка обвёл взглядом погост, поднял глаза на небо: – Да теперь уж спят.
– Кто спит? – шёпотом спросил Иван.
А тропинка вела и вела к низкой околице у часовни, у которой жались странные люди, а может, и вовсе не люди… У одного руки не хватало, у другого вместо ноги палка, а третий вовсе без рук…
– Бывает так разве, тятя? – тихо спросил Иван.
– И не так бывает, – сглотнув, ответил батюшка. Вынул калиту[97], протянул Ивану монеты: – Иди… Подай калечным ратникам. Око́вину они от рябичей защищали.
Иван застыл, сжал в пальцах блестящие резаны. Батюшка сзади остановился. Затих ветер, тучи встали, погасла свеча в окошке. Молчали калечные ратники. А пуще всего кресты молчали: так громко, что Ивану уши закладывало. Хотелось закричать, уронить резаны, жёгшие руки. К матушке хотелось до слёз, отчаянно. Батюшка угрюмо подтолкнул в спину.
– Боюсь, – одними губами сказал Иван. Вслух не решился: знал, как батюшка ответит. «Али реветь собралась, девонька?»
– Не бойся, – прошелестел ветром матушкин голос, ласковые ладони легли на плечи. Иван поглядел в небо над тусклым куполом, а когда опустил голову, из сгустившейся тьмы глянули глаза калечного ратника, того, что без рук был. Иван, не в силах оторваться, шагнул навстречу. Светлые глаза на чёрном лице – то ли не умыт был ратник, то ли…
«А как он умоется, если рук нет?»
Ёкнуло сердце, сильней захотелось прочь броситься, но глаза не отпускали, Иван как во сне шагал, словно деревянная кукла, ничего не чувствуя. Испугался: вдруг и у него рук не стало? Вскрикнул, неловко шагнул, взмахнул руками. На месте… Почти вплотную подошёл к околице. Ладанный, свечной запах сделался нестерпимым, а ещё пахнуло чем-то кислым, едким от ратников: ношеной рубахой, немытым телом. Один за плечо держался, у другого повязка прямо на глазах была: несвежая, в бурых пятнах.
Иван зашатался, выпустил резан. Тот упал в траву перед безруким.
– Здрав будь, дитятко, – негромко сказал ратник. – Чей будешь?
– Дома Милонеговым сыном кличут, – ответил Иван, едва шевеля губами.
– Царевич, – пронеслось между ратниками.
Иван молча принялся раздавать резаны: кому в грубые обветренные ладони, кому в шапку, кому на изрубленный щит. Было резанов меньше, чем калечных. Как выбрать, кого оделить? Ноги подгибались, плыло перед глазами. Раны перевязанные, серые лица – во всех сквозило что-то, словно братья они были…
Иван обернулся к батюшке, но тот и сам уже благостыню[98]подавал, вполголоса разговаривал. Поблёскивал его пояс, ловя последнее солнце перед грозой. «А куда они под дождём-то? – спохватился Иван. – В часовню, что ли? Не вместит столько…»
– Денежку-то подыми, мне, вишь, никак. – Это сказал тот, безрукий.
Сгорая от жгучего, хуже перца, стыда Иван нагнулся, нашарил в траве резан, схватил, положил в шапку вместе с налипшим стеблем. Поклонился и отступил. Спросил через силу:
– Где тебя… так?
– Да, вишь, с Полу́чьем не поделили землицу. А всё с пустяка началось: купцов получных наши на торгу обманули, те своему князю пожаловалось, и пошло-поехало до большого побоища. Деревни пожгли, чащи заповедные. Отроков сколько полегло. Сестрицу мою в полон угнали…
Жарко стало, словно рядом костёр жгли; снова зарябили кресты, почему-то покорзилось: ворвались в избу мужики, схватили за косу девку, поволокли… Слеза скатилась по носу, упала в траву. Ратник безрукий заметил.
– Чего плачешь, царевич?
– Жалко, – выговорил Иван.
– А коли жалко, царевич, так смотри: как царём станешь, чтоб не бывать больше таким побоищам.
Глава 6. Лягушонка в коробчонке
Что ему собираться было? Умылся, пригладил волосы, одёрнул кафтан. В воду в кадке взгляд бросил – из глубины словно матушка посмотрела:
– Тяжесть на душе не держи и невесту не обижай, Ванюша. Всё тебе будет, главное, пред собой, пред совестью чист останься.
Иван прижал ладонь ко лбу крепко-накрепко, прогоняя из головы туман да виденья. С тех пор как пустил стрелу заколдованную, как встретил лягушку эту – всюду мерещится колдовство. Не могут мёртвые из воды глядеть. Только подумал это – стукнули в дверь, да с такой силой, что светец[99] на лавке подпрыгнул.
– Кто там рвётся? – крикнул Иван.
Сжал кулак, унимая дрожь. Подошёл к двери.
Сунулся в светёлку конюший младший, Алёшка: глазищи под смоляной копной любопытные, вытянулся в струнку.
– Можно ли?
Подождал, пока Иван кивнёт, вошёл. Подал белую рубаху расшитую, белый кафтан с золотыми шнурами, красные сапоги – ненадёванные, подковы что жар горят. Молвил:
– Матушка тебе прислала к пиру одежу праздничную.
– Давай сюда, – вздохнул Иван.
Вытянулся Алёшка, зарос. В прежние времена, до того как на болото уйти, Иван с ним добрую дружбу водил. Алёшка от дела не лытал, лошадей любил, сказкам досужим не верил. Вечерами Иван, бывало, и грамоте его учил, и пряники малиновые носил с поварни. А теперь – больше года прошло. Что Алёшка весь этот год делал?
– Ну, говори теперь, как без меня поживал?
– Да как поживал. – Алёшка пожал плечами, глянул осторожно. – Сам знаешь, на нашем веку никто, кроме колдунов да ратников, хорошо не живёт. А пока ты невесть где хаживал, весной рожь не завязалась, летом пшеницу градом побило, а осенью, сказывали, дождь из лягушек шёл, да я не видел: хворал. Многие нынче бусой лихорадкой перехворали. – Алёшка развёл руками, опустил голову. – На. Надевай.
Сунул Ивану сапоги. Спросил Иван:
– Матушка да сестрички твои как?
Расплылся Алёшка в улыбке:
– Да с тех пор, как снесли им ятрышник[100], не болели больше.
– А сам чего? Книги-то читаешь? В писари ж собирался.
– Да какие там писари. – Вздохнул Алёшка по-взрослому, утёр нос. – Кто меня, чумазого, возьмёт? А конюший ещё и розог пропишет, коли прознает, что я языком чесал, вместо того чтоб лошадей чистить. Пойду я.
– Ну иди… Да заглядывай иногда хоть.
– Да уж загляну, – снова улыбнулся Алёшка. – А на могилки я ходил, будь спокоен. И на ту, и на другую, которая матушки твоей. Стёклышки оставлял, всё как ты велел.
– Спасибо тебе. – Тёплое, горькое поднялось в груди. Вынул Иван резан, хотел было дать, но Алёшка отскочил, брови нахмурил:
– Нет уж! Помню я, что в долгу у тебя до гроба. Не обижай платой!
Махнул рукой и был таков.
Иван оглядел присланное царицей, обнюхал, хотел было на двор выбросить, да раздумал: разгневается царица, Алёшке же и достанется. С тяжёлым сердцем облачился в праздничный кафтан. Надел сапоги, подпоясался. Не удержался, ещё раз бросил взгляд в кадку – спокойная, тихая вода стояла, – вышел вон.
К тому времени, как добрался до Красных палат, в сенях уж толклись гости, в щели сочилось золото, хмельной дух: вот-вот пир начнётся. Наконец распахнулись двери, и брызнули хмель и золото из палат, зазвенели сказки, затрещали бубны. Стольники[101] в бархатных кафтанах поклонились царю-батюшке за высоким столом да принялись выносить на серебре гусей да яблоки, медвежьи лапы да персики солёные.
Ивана словно не замечал никто, пока он на место своё рядом с царём не сел. А как царь, осунувшийся, хмельной, глянул на него, как воскликнул: «Вот и сын мой старший явился!» – так и заиграл гусляр, вынесли лебедей на хрустальных блюдах, за ними – ковши с медами, кубки с винами, а там бояре да послы и плясать пошли.
Гусляр сказки затеял сказывать, былины баять. Иван со своего места слушал, да не всё разбирал: что-то про книгу Тенную, что-то про кожу золотую… Есть не хотелось; отщипнул Иван пряника, подождал, пока гости песню затянут, да скользнул незаметно в тень. Решил тут переждать – авось пронесёт, авось батюшка про него забудет. Сам себе не верил: как про лягушку забыть? Как про свадьбу забудешь?
– Иванушка! – крикнул Милонег, крепко уже захмелевший. – Сын мой любимый! Где невеста твоя? Пойди сюда!
Усмехнулся невесело Иван: делать нечего, придётся. Оправил кафтан, шагнул на свет. И так тут грохнуло в небе, такая молния заветвилась по облакам, что весь люд вздрогнул, протрезвел мигом.
– Не бойтесь, гости честные, это моя лягушонка в коробчонке едет! – крикнул Иван. Вздохнул и закрыл глаза.
Сулила лягушка тотчас после грохота явиться. Выходит, осталось у него одно мгновенье до распоследнего выбора. Одно дело амбары поджигать, песни петь да со стёклышками играться, другое совсем – когда взаправду уж обратной дороги не станет: слухов наплодят, батюшке поминать будут, да и Ратибору поди стыдной славы перепадёт от братца.
Дрогнул пол. Замер народ. Ударило с той стороны в могучие двери, посыпалась дубовая крошка, и ветер ворвался в палаты, пролетел по столам, погасил свечи да вновь зажёг – серебряными, зелёными звёздами. Разнёсся дух осенних садов, поздних сумерек. В вихре, в грохоте покатила к крыльцу колымага. Резвые скакуны выгнули шеи, забили копытами. Со звоном отворились двери, и дева в лазоревом платье встала на пороге. Ахнул народ. Дева приложила руку к сердцу, поклонилась Иванову отцу:
– Здрав будь, царь-батюшка!
Затем на все четыре стороны поклонилась:
– Хлеб да соль, гости дорогие!
Склонила голову, улыбнулась Ивану:
– Здравствуй, жених желанный.
Иван только и смог, что рот захлопнуть; иные бояре и с этим не сдюжили.
Дева оглядела замерший люд, повела соболиными бровями. Спросила с улыбкой: