– Нашёл! Нашёл чёрта! – закричал батюшка, вбежав в горницу. Иван забился в угол, с ужасом глядя, как у батюшки руки трясутся. Уронил он посох, расплескал всё питьё из кубка, зато надел набекрень царский венец. Зашумели шаги, засновали по горнице бояре; у Ивана голова закружилась от многолюдья.
Сел он с краешку лавки у окна. А батюшка глянул вдруг остро, чужими глазами, страшными: – Ну-ка, иди сюда!
Схватил его за плечи, поволок к самому окну. Швырнул кубок в стекло, со звоном посыпались в бесконечную глубину осколки. Дунул с улицы холодный и горький ветер. Окна выходили на Стальное крыльцо, а там уж пылал костёр – такой большой, какого Иван никогда не видывал.
– Вот он, – зловеще шепнул батюшка. Указал на фигурку, что скрючилась, словно медведь, в клетке возле костра. – Во-от он! Хан болгорский! Ханство своё на Озёра-Чащобы поднял… С рахазцами сговаривался… Скот наш крал, звёзды наши воровал с неба! Но это я бы простил, простил бы, коли б он покаялся… Но он… он… – Задыхался царь. Клокотали слова, брызгала на Ивана слюна. – Яромилу погубил! Порчу навёл! Колдун, дуботолк[110], вымесок[111] бесчестный!
Говорил батюшка, словно огня подбавлял в костёр. Иван сжался, хотел зажмуриться, да глаз отвести не мог: там, на площади, открыли клетку. Схватили болгорского хана и потащили к костру. С высоты он не больше щепки казался, но закричал так, что дрогнул Иван, что подумалось, будто рядом он, вот, близко стоит, и порты[112] его облизывает огонь, подбирается к волосам, к коже… Иван отшатнулся от окна: ветер донёс запах. Задохнулся, захлебнулся, совсем как во сне бывало, только там – от воды, тут – от гари. Задышал часто. Отвернулся. Больше всего боялся, что батюшка заставит снова в окно глядеть. Но батюшка забыл о нём, подался вперёд, высунулся по пояс, рычал по-звериному…
Дрожь била. Ни крик из толпы, ни рык батюшкин, ни бубны не заглушали воплей хана. За что? За что?! За то, что скот воровал, деревни жёг? Так не жёг бы, если б батюшка на него дружину не натравил! А батюшка отчего дружину к хану отправил? Оттого, что землю не поделили? Или звёзды на небе? Зачем? Зачем?!
Вспомнились могилы у часовенки на реке, вспомнилось, как бояре про полюдье, про ратников говорили. Вспомнилось поле, от края до края полное царским вой ском. Сколько из них в чужой земле полегло? А сколько вот так, на кострах, на чужих царских дворах сгорело?!
…Наконец стихли крики. Затрещал огонь пуще, засвистел, захохотал внизу люд. Батюшка отошёл от окна, увидал Ивана. Прищурился. Спросил едко, совсем как прежде, до того, как матушка померла:
– Что это ты, девонька, прячешься? Сколько раз говорено: не пристало будущему царю неженкой слыть!
– Не буду я царём. – Крикнуть хотел, но жгло горло, и скрипел голос. Уставился Иван на батюшку исподлобья, тошнило от гари, едва-едва он держался, но не было слёз. – Если царь вот так должен…
– Гузыня! – бросил батюшка. Тряхнул Ивана за плечи так, что искры из глаз полетели. – У-у, рюма[113]! – Отступил. Сжал кулаки, завыл в голос. И сказал тихо-тихо: – Матушку он твою убил. Понимаешь? Если за пожоги, за грабежи, за то, что людей наших неволил, с врагами сговаривался – как хочешь, так и суди, – то вот за это, за то, что матушку погубил… Неужто не заслужил? Неужто не заслужил, думаешь?!
– А откуда тебе знать, что он? А вдруг невинного сжёг? – скрипуче спросил Иван. Прорывались слёзы.
– Невинного?! Я царь! Я закон! За мной слово, кто виновен, кто неповинен!
– Всё неправда! – Прорезались наконец слёзы, звонко закричал Иван, гневно: – Царь-то ты царь, но разве можно… за что? Зачем? Не буду я царём, если вот таким царём быть надо!
– Будешь! – рявкнул батюшка. Слетел с головы венец.
– Не буду! – крикнул Иван.
– Будешь! Должен! Сам поймёшь, коли не дурак!
– Уж лучше дураком быть, чем так!
Сплюнул батюшка. Выбрался из горницы, грохнула дубовая дверь. Остался Иван в пустоте, полной крика и гари.
Глава 7. Тропы теней
Берёг – и не сберёг.
Кощей летел по Тени, стелился ветром над непросохшими землями. Далеко-далеко в людной Солони мелькали купола Крапивы-Града. Над болотом поднимался дым, кострами пахло, прелыми листьями. Хрустели ветки, и шиповник вспыхивал тёмными огнями – хлёсткими, кровяными. Вот-вот сорвутся ягоды в быстрые воды под раскидистыми кустами. Василиса девчонкой любила ягодами шиповника играть. Перекладывала, низала на нитку, надевала бусы. Как у матушки, говорила. Как у Горицве́ты.
Столько лет следил… Столько лет глаз не спускал с дочери.
Кощей всмотрелся вперёд. Там она, в Крапиве-Граде. Слабые-слабые отголоски Васиного колдовства долетали: вот сонной ворожбы бросила, вот глаза отвела… Осторожно дочь ворожила, ниточки заплетала так, что и кончика не торчало.
Стереглась его, боялась, заметит. А он и заметил – как не заметить было, когда сам учил! Но слабые совсем были вспышки, не разобрать, в какой избе, на какой улице Вася. Велик, шумен Крапива-Град…
Кто ж её из болота унёс, как заговорить с ней сумел?
А раз колдовать она снова может – значит, сумела человеком обернуться хоть на короткое время. Девица уж ведь… Хоть бы одним глазком глянуть. Сердце дрогнуло, когда вспомнил, как запечатывал дочь родную в болоте. А что было делать?
– Что было делать? – крикнул так, что вспорхнули птицы, вспугнутый прозрачный осинник разошёлся под Кощеевыми шагами.
Если сумела человеком стать – долго ворожбу не удержит, невмоготу станет, хоть разок да не стерпит силе свободу дать… Чутко ждал, терпеливо вглядывался Кощей – дождался. Искра полыхнула в паутине коулков, в самом сердце Крапивы-Града: не то лебеди, не то озеро, птицы какие-то, людей видимоневидимо… Мелькнуло лицо Васино – выросла, не узнать, а красавица какая! Улыбка Горицветина… Ах, Вася!.. Ухватился Кощей, всем сердцем, всем разумом подался. Струнка тонкая, ниточка звонкая, знакомый-знакомый след – вперёд, вперёд!
Не замечая, как ветер свистит в ушах, как вершины гнутся и вся Тень ходуном ходит, полетел Кощей на Васино колдовство. Вот уж мелькнули ворота Крапивы-Града – обожгло густым людским духом, дохну́ло печным жаром, пестротой торжищ. Кощей мчался, не разбирая: крыши, окна, палатки торговые, талый снег, пёсий лай, клёкот, смех, плач, говор… Как шумна, как криклива Солонь!
Тянуло к земле, путало мысли. Главное, нитку не упустить, пока не затихла, пока дрожит золотой струной. Дальше, дальше… Куда ж ты, Васенька, забралась? Неужто в хоромы царские? Высо́ко ли, низко ли – не понять. Сто око́н, все молчат, сто ворот, все запечатаны. Да метель ещё началась, закружилась, по плащу звенит, в рёбра бьёт, сердце норовит из груди вымести. Струна тише, тише звенит, за вишнёвым за пустым садом, за царским за пудовым замко́м, за золотыми дорожками, за слюдяными окошками, высоко ли, низко ли – не понять… Наудачу облетел окна – ни в одном не разглядеть ни лица, ни света.
В тот миг, когда мимо Ивановой светёлки пролетал Кощей, осенило Василису тёмной тенью. Вскрикнула она, схватила Ивана за руку.
– Что такое?
– Батюшка меня ищет. Найдёт скоро, – прошептала с тоской. – Видать, услыхал, как я на пиру колдовала… Мало у меня времени осталось, Иван… Совсем мало.
Ступая по мягким кочкам, тут и там роняя с плаща пепел, возвращался Кощей. Белое солнце клонилось к ночи: ладьёй плыло по мареву, заходя за лесные гребни. В Темень-Горах вздыхали дворцовые хоромы. В небо упирались башни, лисы кружили по изрезанным тропкам. Ложился туман на кровли – тот же, что давил на плечи. Гуси-лебеди высоко-высоко кричали, под самыми тучами: гогочут, кличут, никакая Тень их молчать не заставит. Кощей, морщась, сдавил виски, венец с острыми пиками стянул – и сразу легче стало, прояснилось перед глазами, будто разнял ненадолго когти полночный холод.
Кощей миновал ворота, шагнул в сад у крыльца, вошёл во дворец. Склонил голову, приветствуя дом, где и рябина ласкала листьями, и яблони цвели когда-то. Прошёл мимо пустых Василисиных покоев – до сих пор колдовство не рассеялось: светило золотом сквозь узорчатые окошки, тихо пело в глубине – не то веретено, не то метелица, не то красна девица.
Хитро кованная решётка скрестилась и разошлась пред хозяином, скрипнула, пуская в дальние покои. Вспыхнули чередой огни. В тёмных зеркалах, в мраморных плитах отражался Кощей. Добрался до старого сундука, окованного железом. Опустился на него, венец положил рядом. Силы забрал, сердце иссушил полёт над Солонью. А всего хуже было, что мог, своей рукой дотянуться мог, шагнуть в Крапиву-Град, схватить Василису!.. Но такая прореха б пошла, что погибла б Солонь той же ночью, а следом за нею – Тень.
Может, и хорошо, что не нашёл он Васю. Кто знает, удержался б?..
Постучала в окно раскидистая стылая тень – рогатая, глаза пустые:
– Что надобно? – устало спросил Кощей.
– Ладно всё было, покуда не было тебя, владыко, – доложила тень сквозь стёклышко. Бросила руки-лоскуты вдоль плаща, уронила в траву. С хохотом взмыла, задевая еловые лапы. Ещё две тени, помельче, взвились следом. «Века идут, а ума им не прибавляется», – вздохнул Кощей, ведя рукавом: дождя хотелось, плотного, стеною, чтоб скрыл с глаз сиянье Крапивы-Града, чтоб хоть ненадолго смыл мысли о дочери.
Тряхнул Кощей рукавом; услышал, как заухали тени, как застучали по листьям, по тисовым скатам капли. А следом закричали опять гуси: оттого, что тени к ним поднялись, колобродить принялись. Гуси, гогоча, выклёвывали из них туман да пепел, тени верещали в небе. Но вскоре ливень зашумел, закрутился, все звуки переборол что с высоты, что из подземелий. Только песня из Василисиной горницы всё звучала: ласковая, как дождь грибной, с лесными сказками, с ягодной мякотью, с ежевичным зёрнышком на языке. Кощей зажал уши – всё без толку: поёт и поёт.