Всё зло земное — страница 32 из 53

, устланным шёлковыми полотнами.

Светилось оконце под самым сводом; свет прыгал по захмелевшим лицам. Печи не было, стояла в погребе холодная духота. Запахи браги, мёда, пота да солений смешивались с иноземным духом: виноградом да благовоньями. Иван покачнулся, крепко взялся за ручку дверную, громко сказал:

– Здравы будьте, молодцы. Я Яромил, сын Крапивы-умельца. Пришёл страницы поглядеть в Кощеевой книге.

– Знаем мы сына Крапивы-умельца, – процедил толстяк, что сидел на скамье с краю. – Знаем также, что помер он от ятрышки ещё на ту Черностойную. А ты сюда, видать, вынюхивать что явился?

Иван рассмеялся деревянно.

– Страницы я пришёл в книге Кощеевой поглядеть, – повторил низко, протяжно. – А что признали, что не Яромил я, так то хорошо: проверял, не захмелели ли вы тут вовсе.

– Страницы Кощеевы никому не продам, – проворчал нечёсаный мужик в горлатной шапке. Огладил бороду, по груди себя хлопнул: – А такому смазню[173] даже и поглядеть не дозволю.

– А сына-то Крапивы-умельца вовсе не Яромилом звали. – Шевельнулся в углу, вытянул, будто змей, шею рыжий парень в треухе. – Зато ты больно на Упиря Голована похож, что в прошлый Янваль батьку моего обокрал да петуха красного ему в лавку пустил[174].

Рыжий вышел из-за стола, скользнул к Ивану.

– Шапку-то подними!

Дёрнул за край; Иван увернулся, отшагнул в сторону – угодил в лапы силача в дырявом кафтане. Отмахнулся неловко, отскочил да тотчас получил в глаз.

– Вот теперь точно похож! – захохотал кто-то.

Погреб качнулся, краснощёкое лицо близко-близко оказалось, в затылке словно цветок горячий расцвёл. Иван вскочил, шатаясь, – тут же снова ударили так, что рухнул. Иван опять вскочил, выставил кулаки, вертясь. Сердце стучало, разгоняя кровь, перед глазами не то мотыльки запорхали, не то всполохи какие заелозили мушками, – а вокруг уже потешались вовсю, кричали, визжали, Иван расслышать толком не мог.

– Так тебе, Упирь, вот и на тебя управа нашлась!

– Думал, не сыщем?

– Думал, не призна́ем?

– Ишь ты, ещё и храбрости набрался в тёмную избу явиться!

– Да не Упирь я! – крикнул Иван, глотая кровь из губы.

Дурной хохот, грохот камня по дереву, кто-то стащил сапог, улетела шапка…

«Лишь бы и в самом деле не признали», – думал Иван, пока корчился на полу. Подняться больше не мог, отбивался, как умел, но вскоре попали кованым носком по пальцам, он вскрикнул, прижал к себе руку, старался только лицо прикрыть да живот. Стыд мешался с болью, с кровью и со слюной, с хрипами, с колоколами, бившими в ушах, с молотом, звеневшим в затылке. «Али плакать будешь опять, девонька?» Полились от боли, от стыда слёзы, щипало щёки, затащили его под стол, да и там продолжали тыкать, насмехаясь:

– Будешь знать, как петуха красного пускать!

– Самому теперь пустим!

– За книгой он за Кощеевой пришёл, как же!

– Упирь и есть упирь: ишь, крови-то сколько, напился поди чужой!

– Упирь-то упирь, а слабак какой, только и сдюжил, что треух с Федьки смахнуть.

«Взял бы меч, – думал Иван сквозь рудую пелену, – сумел бы отбиться».

А может, и не сумел бы. Всё детство от ученья лытал, как батюшка ни старался. Для виду только мечом махал, да если с братьями бывало в охотку. Но теперь, когда били его смертным боем, когда отнимались пальцы, немели щёки, когда кричал бы – да рот полон крови, – думалось: на другого напасть – одно. А себя защитить да тех, кто дорог, – совсем иное…

Дурманились мысли, таяло всё кругом: тычки, сапоги, гогот – всё смешалось, и пересы́пало мир, будто пшеном, болью. Выплыло из тумана лицо матушки – печальное и тревожное.

– Прости, – еле шевеля губами, шепнул Иван.

Совсем уж глупо всё выходило.

…И не заметил, как угас свет в погребе, осталась только одна лучина в углу. Перестали бить; исчез куда-то и Федька рыжий, и мужик в кафтане. А может, и тут были, только Иван не видел сквозь марево да из-под стола. Но тише стало и темней. А потом зашумело, зажурчало что-то, словно разливали питьё по канопкам. Кто-то склонился, закрыл свет.

«Не ешь ягоды чёрные, Ваня».

– На́, смазень, и ты обмочи губы. Портки поди обмочил уж.

В лицо ткнулась канопка, шибануло горечью.

«Не ешь!»

Иван, застонав, приподнялся, выполз из-за стола. В канопке, которую сунули в руки, поблёскивали в прозрачном питье чёрные ягоды.

– Ну, – с прищуром глядя на Ивана, велел нечёсаный мужик в горлатке, – пей!

Иван оглянулся. Затих погреб: все были на месте, но кто задрёмывал, а кто уж храпел вповалку на скамьях да на сундуках.

– Пей, говорю! – прикрикнул мужик.

Кто-то дёрнул ногой, кто-то рухнул головой на руки. Иван поднёс канопку ко рту, сделал вид, что пьёт, а сам тонкой струйкой пустил зелье на зипун. Воротник промок, за пазухой стало горячо да сыро. Иван не отрывал канопку от губ, сглатывал слюну с кровью. Мужик в горлатке смотрел, смотрел – пока широкая канопка не опустела. А потом невесть откуда вынул ещё одну и заглотил махом.

– Смазень-глазопя́лка, – бормотнул, глядя на Ивана, и повалился на стол.

Под расстёгнутым его армяком мелькнули листы харатьи. Не веря счастью, замер Иван. Дождался, пока мужик закатит глаза. Огляделся: больше в избе бесхмельных вроде и не осталось.

Хотел протянуть руку к харатьям, да не тут-то было: не слушались пальцы, и ноги не слушались. Словно опилками всего набили, и горело, ныло всё тело. Кое-как встал Иван на четвереньки, потом на колени. Поднялся. Нагнулся и едва сверху мужика не упал, сбив и с него шапку. Тот только захрапел, вывел тоненько:

– В амбарах небесных звёзды на крупу мелют, – да затих.

Иван, морщась, вытащил харатьи. Замочил, ненароком измазал кровью, но мужик больше не шевелился, не почуял ничего даже. Ступая меж раскиданных жемчугов и книг, перешагивая чужие сапоги да руки, добрался Иван до двери. Дёрнул – заперто. Толкнул – не даётся. Со всей силы, какую собрал, ударил плечом – пустое. Зато перед глазами снова хороводом пошёл погреб со всеми его богатствами, и харатьи чуть не выскользнули из рук.

Иван прислонился к стене. Огляделся. Глубоко вдохнул, чувствуя, как ломит в висках. Скорей надо выбираться, вон, рыжий ворочается уже, ворчит что-то…

В окно не видать было ни звёздочки, ни лучика со двора. Давно стемнело. Уж и во дворце его хватились наверняка, да только в тёмной избе в Сахарной слободе никто царского сына искать не станет. Остаётся самому выбираться.

Мягко ступая, подошёл Иван к окну. Надо же, стеклянное. Во дворце царском и то не всюду стекло, больше слюда да паюс. А тут, в избишке этой… Взобрался Иван на сундук, примерился. Маленькое оконце, но пролезть можно. Вот только звону будет на всю избу, и если сразу не сумеет, потом уж не выпустят, второй раз уж не проворонят Упиря Голована, Яромила Крапиву, царского сына, конюшим переодетого…

Закрыл глаза на мгновенье. И привиделось лицо Василисы – глянула она с холодной лаской, взглядом, будто прохладной ладонью, провела по щеке: поспеши, Иван. И матушка издалека велела тревожно: торопись, Ваня!

Иван спрятал харатьи за пазуху, снял пояс, обмотал им кулак да ударил в окно. Полетели стёкла, звон пошёл, визг и крик. Кто-то к Ивану кинулся, кто-то подставился под ноги, ухватил за плечи, но Иван от одного оттолкнулся, на другого вскочил, третьему в лоб сапогом ударил и был таков. Выкатился из оконца прямо на землю под засохшей черёмухой, поднялся на ноги и, шатаясь, побежал прочь. Темным-темно было, один месяц плыл по небу да далеким-далеко сияло окно во дворце в матушкиной горнице.

Как добрался до дворца, как незамеченным пробрался в светёлку – сам удивлялся. Вошёл в двери, прижался к брёвнам да съехал на пол. Василиса ахнула:

– Иван! Что с тобою?

Бросилась к нему, принялась зипун окровавленный стягивать. Иван улыбнулся криво, взял её за руку; продрало от пят до макушки льдом, а за ним – жаром.

– Я тебе харатьи Кощеевы принёс. Хотел на Ярваль, да уж как вышло.

Закрыл глаза и больше уж ничего и не помнил. Зато утром проснулся, словно вчера родился: свежий, румяный, сила разве что через край не бьёт. Хотел спросить Василису: «Что ж ты сделала со мной такое?» Но не было девицы, одна лягушка дышала мерно у печи, спала мёртвым сном. Иван коснулся пальцем зелёной спины, провёл задумчиво. Накрыл лягушку платком и отправился к Ратибору.

– Здрав будь, брат. Коли будет времечко у царя будущего, научи меня кулачному бою. Да стрелять пометче давно пора выучиться.

Кощей. Дрёма

В самый холодный год, в самую длинную ночь, в самый тёмный час родилась Вася. Словно солнце ясное встало. И теперь, когда сидели втроём у дворца Злата, Гнева да Горицвета – рядом в колыбели плетёной смеялась дочь. Росла на руках у Гори, играла с тенями, по грибы и по ягоды ходила с ребятнёй Тенной. Горя ей сказки Солонные рассказывала, птичьи голоса различать учила, венки плести, полотно ткать. Не заметил Кощей, как болтать, бегать, в горелки играть выучилась дочка, как коса выросла… А с тем и надежда пришла: может, весь век так будет? Может, всё его бесконечное время так и пройдёт – с Васей да с Горей, в свете, в смехе, в тепле, в любви?

Нежностью и лаской ткала полотно Тенное Горицвета. Закличками, смехом, лошадками деревянными да пальчиками в ягодном соке расшивала его Василиса. Подошёл Кощей однажды к светёлке, где сидели жена с дочерью, заглянул, прислушиваясь:

– …но там, в Солони, древне́й, чем у нас, поверья. Столько их скопилось, что свили они по избам гнёзда, а в гнёздах этих мамки-няньки и поселились. Только скрытные они, не увидишь, пока не кликнешь.

Расчёсывала Горя Васины волосы – словно солнечный сад расстилался.

– Как у нас?

– У нас мамок-нянек нет, Васёна, у нас тени летают, нам помогают.

– А мамки-няньки что?

Горя отложила гребень, принялась заплетать Васе косу. Вася вынимала ленточки из шкатулки, наматывала на палец. Какие откладывала, какие Горе подавала – в волосы вплести.