– Батюшка, когда меня в лягушку превращал, тропинку в обход колдовства оставил. Крепко меня заколдовал… Если бы Гнева не сумела стрелу зачаровать, не сумела живую и мёртвую ворожбу огненную-родниковую пустить на то, чтоб чары батюшкины подточить… Ни за что бы ты со мной не заговорил, не увидел бы меня, даже если б вышел к болоту. Батюшка позаботился, чтобы никто меня не заметил, никто слова не сказал. Чтобы никто, кроме него, даже случайно этой тропинкой пройти не смог.
– Что за тропинка?
Василиса опять улыбнулась – криво, тревожно.
– Батюшка меня своей любовью заколдовал. Любовью и расколдовать можно. Поцелует меня с любовью – и быть мне человеком.
– А если не он поцелует? – спросил Иван, нагибаясь за платком. – Если другой?
– Да хоть кто, – со смешком ответила Василиса. – Лишь бы с любовью.
Иван протянул ей платок. Василиса опустила свечу на пол, поглядела на Ивана сверху вниз. В глазах плясало пламя. Улыбнулась наконец по-человечьи, мягко и горько:
– Ничего не выйдет, Иван.
– А всё-таки…
– Ничего не вышло, когда я отваром Гневиным тебя поила. Русалка, что тебе сердце заморозить хотела, – и та тебе милее меня. – Василиса вскинула руку, приложила палец к губам. – Я тебе надобна была, чтоб никто не трогал, чтоб царь на престол взойти не заставил. А ты мне – чтоб отогреться в тени царицы, в себя прийти, не боясь батюшке попасться или от холода помереть.
Ивану будто осколок зашили в сердце. В тёмной избе, когда под рёбра сапог чужой угодил, и то не так было больно. А Василиса раскинула платок; взмыл он, широкой птицей опустился на плечи. Запахло в светёлке летом: густым, травяным, ясным. Вспыхнули костры на лугах. До неба взвился огонь свечки, разрастаясь жар-птичьим пламенем.
Иван кивнул, поднимаясь. Сказал, сам не узнав голос – сухой, низкий:
– Всё так, Василиса. А всё-таки…
Взял её за руку – нежную, белую, негорячую. Качнулся вперёд, поцеловал в губы. Погасла свеча. Ничего не случилось.
Кощей. Ночная песня
Няньки в Солони баяли по ночам детям сказки. Про страшного Кощея рассказывали; говорили, нет у него сердца.
Чуял, что грань между Тенью и Солонью тоньшает. Чувствовал, что вот-вот – и станет видна самим смертным. И без того завеса то тут, то там прорывались, сыпались в Солонь Тенные дожди, принося зверства, засухи, тяжкие мысли. Век уже ходили с оглядкой люди. Век превращались в чащобы тамошние леса. Солнце всходило красное, туманы по осени ложились густые, ночи тянулись долгие, печальные и холодные – едва выживали что колосья, что птенцы, что дети. И всё это оттого, что Гнева, одна-единственная ведьма Тенная, угодила в Солонь, а он не в силах был её вернуть, хоть по камешку разбери Темень-Горы. Гнева, одна-единственная… Или не одна?
Когда рассказала Вася, как бегала по лугам с Алёнкой из Пи́жмы-Града, задумался Кощей: не было в Тени ни града такого, ни деревни. Когда взяла Вася Тенеслов подругам показать, а после не сыскали его по всей Тени, – страшная догадка блеснула, но не сказал никому, приглядываться только стал пуще. А когда, смеясь, шепнула дочь, что с Маней да Груней, которые на торгу в стольной Крапиве ягоды продают, матушке венок сплела с лентами, – всё понял Кощей. Не было в его землях Крапивы-Града, не было и столицы. И значит, что торжок, что Маня, что Груня Солони принадлежали, не Тени. И выходит, сама Василиса в Солони побывала… Может быть, не однажды.
Пытался Кощей объяснить, но мала была ещё, не понимала, что и как делает. Показывала на цветущий багульник, в закипях которого поднимались берёзы, – смеялась:
– Красивые какие! Пёстрые!
Не было в Тени ничего пёстрого, лепестки багульника походили на кружево сажи по ветру. И если Вася видела цветы лаловыми, будто закат, отражавшийся в куполах Крапивы-Града, – значит, глядела она из Солони.
Никак было не остановить, никак не заставить усидеть в Тени. Закрывал глаза, сколько мог, но когда зачастили прорехи, когда уж и Горицвета заметила неладное, – пришлось сделать то единственное, что оставалось. Запереть дочь на самом краю, там, где сходились Тень и Солонь, где волен он был замедлить время, где всякий миг мог бы дочь видеть и где бессильно было всякое её колдовство – вольное и невольное.
Глава 14. Сере́бряная
Лягушка тронула лапой свечку. Дрожащий круг передвинулся, осветил дальний край Озёр-Чащоб на старинной карте, рисованной ещё царского отца дедом.
– Нет, нет, не так далеко, – качнул головой Иван. – Так далеко батюшка и ссыльных не отправляет.
– Сама знаю, что ближе, – квакнула Василиса. – Да неловко, друг мой сердечный, лапой свечу двигать.
Иван молча переставил свечу поближе к столице.
Пел в углу сверчок, струились сумерки, шёл за окном сухой слабый снег. Померла осень, встала крепкая тихая зима – такая, что скрипел под санями снежок, дивно пели красногрудые снегири, и мороз не щипал, только румянил щёки. В такую зиму дальняя дорога – одно удовольствие.
Назначил царь Ивану съездить с посольством в Серебряную – глухую деревню, в которой царские рудопыты отыскали рудную жилу. Народ там был тёмный, цену серебру слыхом не слыхивали, а серебро Озёрам-Чащобам для чеканки монет требовалось. Кольчуги, сбрую, мечи для войны с Медными Табунами закупить хотел батюшка в Заиревье, а оружейники тамошние только серебро принимали.
– Рудопыты им, конечно, как могли, втолковали, – объяснял батюшка. – Но что с них возьмёшь: в почвах в своих, в камнях разбираются, а расписать, что к чему, не могут. Езжай, Иван, растолкуй серебря́нцам про рудники. А то и жену бери. Засиделся ты во дворце. Туда день, там день, обратно – в полседмицы обернётесь, хоть пыль книжную с себя стряхнёшь, а то только и знаешь, что в книжнице сидеть. Точь-в-точь Гнева.
И на том, как говорится, спасибо, что на царство наконец Ратибора батюшка назначил. Грех было перечить, отказываться в Серебряную ехать.
– Поедешь со мной, Василиса?
– Куда мне, – квакнула лягушка. Дёрнула лапой, склонилась над плошкой с водой. – Мне из дворца ни шагу.
Накануне отъезда принёс Иван тяжёлую карту на выделанной коровьей шкуре. Расстелили, прижали по углам где медным подсвечником, где тяжёлым кувшином. Принялись искать Серебряную в четыре глаза. Наконец нашли: ровно посредине между Крапивой-Градом и чёрной опушкой по краю карты. Иван провёл пальцем, запоминая дорогу.
– Гляди-ка. Кро́меч по пути. Там, говорят, пряники медовые хороши. Коли остановимся, привезу тебе. А где ж Край-Болото на карте?..
Прошёл по светёлке ветер. Задул огни. Василиса велела:
– Принеси-ка ещё свечей.
Иван ушёл, а когда вернулся – безо всяких свечей было светло, стелилось серебряное сиянье от вставшей среди горницы Василисы. Всякий день, как приходила тьма, видел Иван её девицей – всякий раз закрывал глаза, ослеплённый.
Василиса подошла, забрала высокую свечку. Тронула ладонью – загорелся белый огонь. Василиса опустилась на пол, провела свечой над картой. Капнул и застыл светлой слезой воск в лесах у Крапивы-Града.
– Вот тут Край-Болото, Иван. Только его ни на каких картах не рисуют и не нарисуют никогда.
– Не из него ль Кощей на торг-то тогда явился?
Василиса вскинула голову, оглянулась. Сверчок умолк и тотчас застрекотал встревоженно, заполошно.
– Не надо батюшку по имени поминать.
– Да если он тебя и сыщет здесь – как доберётся? – Сковырнул Иван ногтем остывший воск. – Сама говорила, над Солонью он не властен. Увидеть увидит, а добраться не сможет.
– Никак ему не добраться, твоя правда. А всё же… Добралась как-то до Солони его книга, оказалась в царской книжнице. Кто знает как.
Иван свернул карту, положил на лавку. Глянул на Василису.
– Не печалься. Всё разрешится.
– Да что разрешится? – грустно усмехнулась она. Сверкнула влажными очами: – Если б я сама ещё знала, что́ разрешиться должно! Злюсь я на батюшку. Гневлюсь! Но и тоскую… тоже… А порой словно и вовсе не чувствую ничего. – Вставила свечу в подсвечник. Сказала тихо: – Почивать пора. Тебе завтра подниматься до солнца.
– А ты?
– А я посижу ещё, Иван, в окно погляжу. На карте Край-Болото не начертают, но глазами разглядишь из любой дали, коли сердце подскажет.
Затемно ещё постучал в двери Алёшка. Иван едва глаза открыл, а Василиса так и просидела у окна всю ночь, вышивала на его кафтане птах обережных. Провожая, велела:
– На рожон не лезь, судьбу не испытывай.
– А ты не тревожься больно. Чай, не к батюшке твоему едем. Чай, по Солони только.
Поправила Василиса воротник Ивану, вздохнула.
– Доброй дороги тебе.
Дождавшись, пока скроется с глаз посольство, позвала негромко:
– Мамки-няньки! Летите вслед, сберегите от бед!
Нехорошо, холодно зашлось сердце. Василиса затворила двери, а там уж и зорька глянула. Лягушка вспрыгнула на лавку у окна и принялась ждать.
Скрипели полозья. Тяжело грела меховая полость[197], ветер щипал щёки. Под самый рассвет выехали из Крапивы-Града послы; серебрился снег, и сани летели легко, мягко.
– По такой погоде поди чуть за полдень доберёмся!
– Ты уж, Влас, не ври, за полдень туда только Кощей на своих тенях долетит.
– Али матушка-царица наколдует туч, встанет на них, ударит посохом и враз в Серебряной очутится.
– Хватит тебе, Еме́ля, сказками Ивана Милонежича потчевать. Он человек учёный, в чёрные чудеса не верит.
– Да как тут не верить, когда что ни осень – суховей с искрами, что ни сон у ведуньи – то про конец царства?
– Так и не верить. Работай больше, спи крепче – не будут тебе такие сны сниться.
– Так не мне снилось – ведунье!
– Какой ещё ведунье?
– Бабке Мака́ре.
– Ба-абке! Ма-ка-аре! Ты ещё ясно солнышко послушай али тёмну ноченьку. Они тебе и не то расскажут.
– Вот смеёшься ты, Бла́горь, а ведь и правда так. Спроси прадеда, коли жив, – так ли раньше было? Сколько сеяли – столько жали. Прузи