– Эй, Ванюшка! Что тебе на царском дворе? Приходи ко мне, обогрею.
– Молчи, девка! Срамота какая!
– Рыбная слободка, изба окнами на косогор! Ждать буду, Ваня!
Иван оглядел площадь, торг на горе, дальний лес, березняк под самой стеной дворцовой. Небось нескоро теперь придётся это увидеть. Может, и вовсе никогда. А он и тосковать не станет. Отправится себе, куда глаза глядят. Одна память его тут держит да заветное окно. Память, впрочем, всегда с собой, а окошко то в сердце столько будет светить, сколько сердцу биться.
Обернулся на тяжёлые дворцовые двери – а там как раз братья выходят, ступают по парчовым коврам сафьяновыми сапогами, какие простому люду только на лавку поставить полюбоваться. У среднего – можжевеловый лук, гнутый, крепкий. У младшего – осиновый, гладкий, ладный. У Ивана был лук берёзовый, лучшим умельцем выструганный.
– Доброго дня тебе, брат, – степенно поздоровался Ратибор.
– Здоров будь, братец, – бросил Драгомир.
– Хорошо ли спали, дети мои? – спросила царица, появляясь на крыльце в синем платно[41], бархатном, что ночь, с серебряной пряжкой-месяцем. Белые руки из рукавов выглядывают, что звёзды из туч. Глаза сверкают. Стан – пальцами обхватишь, ещё останется. Весь народ умолк, только бабы закрестились да мужики рты поразевали. Царица тем временем оглядела толпу, приветливо улыбнулась: – Ясного вам дня, люди добрые. Благодарствую, что пришли сыновьям моим доброго сватовства пожелать.
И те, кто царицу любил за щедрые её дары, и те, кто злобствовал втихомолку – змею, мол, царь на груди пригрел, – и те, кто заезжий был, купцы да путники, – все в тот миг души в ней не чаяли, одурманенные шёлковым взором, звонким голосом.
– Доброго здоровья матушке! Долгих дней! – раздалось из толпы.
Царица улыбнулась, приложила палец к губам, указала глазами на дворец – и отошла в тень, верная жена, царёва наперсница. На крыльцо вышел царь. Прямой, будто жердь проглотил, в тяжёлом венце, в соболиных мехах да вытканной золотом рубахе, подпоясанной кушаком. Опёрся царь о посох, острым глазом оглядел сыновей. Кивнул царице, поклонился народу.
– Быстро сказка сказывается, а дело быстрей делается, коли не лытать[42] от него. Благословляю вас, Иван, Ратибор, Драгомир, на сватовство. Берите луки да стреляйте: младший сначала, затем средний, а за ним старший. Нечего ни себя, ни людей добрых, ни нас с матушкой томить.
Зашумела толпа. Коротко поклонился и выстрелил Драгомир: ушла стрела выше бесцветных звёзд, просвистела в тучах – вздохнула царица – и опустилась на двор боярина Миха́йлы. Подняла стрелу Михайлова дочь, тихая Белосла́ва.
Поклонился и выстрелил Ратибор: ушла стрела до самого неба, опереньем тронула облако – вздрогнула царица – и опустилась на двор купца Дани́лы. Подняла стрелу Данилова дочь, статная Велими́ра.
Поклонился и выстрелил Иван. Взмыла стрела к тучам, прошла насквозь, разметала в клочья. Царица покачнулась, прижала ладонь к щеке, будто ножом полоснули. Заструилась меж пальцев кровь; помчалась стрела, той кровью заговорённая, минуя купола да колокольни, луга да пашни, леса да рощи. Сколько текла кровь – столько летела стрела. Наконец Гнева отвела взгляд; упала стрела. Запуталась в осоке, затихла среди камышей.
…Ахнула на болоте Кощеева дочь. Тронула стрелу, вытянула алое пёрышко. Замерла, не веря. Ждала ни жива ни мертва, пока не затрещат подтопленные сучья, пока человечья нога не ступит на кочку. А ведь уж и надеяться перестала.
Кощей. Заря
За широким окном качалась луна, расколотая ветвями. Матушка говорила, луна одна что в Тени, что в Солони. Он же думал, что лун – тьма бессчётная: в каждой тёмной сказке, в каждой были, в каждой ночи – своя. Сидел в её свете, держа на коленях толстые книги. Стоило только раскрыть, как поднимались из переплётов белые птицы и синие всадники, вставали чёрные города и златые дали. Гремели Тенные грозы, шли годы – за сказками, за баснями, за тёмными вечерами. Матушкина ладонь закрывала книгу, матушкин голос звал почивать. Кощей поднимал голову от страниц – на ветках уж покачивалась заря.
Однажды взял книгу – а между листами харатьи[43] цветок вложен: алый, спелый, такой яркий, что смотреть больно. Растут разве такие в Тени? Кощей нахмурился, коснулся стебля.
– Возьми, – улыбнулась матушка.
Кощей взял несмело. Матушка обняла его. Держал Кощей цветок, вдыхал запах зреющего дождя, материных волос, алой сердцевины – и было ему хорошо, хорошо, хорошо…
Былое. Поле
Грохотали пищали, тонко свистела дудка. Шумели ратники, искры скакали по секирам и топорам. Иван и про секиры знал, и про топоры, и про пики; и про обушок[44] рассказать мог, и лук деревянный батюшка ему к трём годам выстругал. Только одно дело было с матушкой в горнице пищали потешные[45]перебирать, другое – в поле без конца и края очутиться, без матушки, без нянюшки, один батюшка рядом, но и он об Иване позабыл будто.
За плечи крепко держал Елисей-наставник, Вышата-воевода изредка поглядывал, теребя бороду, а больше ни одного лица знакомого не было. Иван ёжился в свежей рубахе: неловко было в выбеленном полотне, натирало горло. Елисей крепче сжал плечо, шепнул строго:
– Не егози!
Иван замер послушно, наново оглядел поле. Тьма и тьма была на нём ратников: до самого леса. А может, и в лесу тоже шумели богатыри: ловкие, бородатые, при мечах да луках.
…А как славно с матушкой Иван в лес тот хаживали! Уж лучше б и теперь там гулял. Но батюшка решил на смотр с собой взять – значит, так и быть тому. Прекословить ему даже Вышата остерегался, куда уж нянькам да матушке.
Крикнул что-то батюшка, а через миг загрохотало, посыпались с неба камни. Иван вжал голову, зажмурился, только потом понял: не было никаких камней, а грохот от того пошёл, что ратники засмеялись. Засверкали кольчуги. Принялись стрелять вдалеке из пищалей, и вспорхнули из леса встревоженные птицы. Иван дрожал от всякого выстрела, вспотел в новой рубахе, в тяжёлом кафтане с золочёными пуговками-гирьками – совсем как у большого, матушка сказала, а ничего хорошего в том будто и не было: неловко, испачкать боязно, деревянный меч в ножнах по ноге лупит.
Грозно колыхались знамёна, зычно отзывались ратники на батюшкины слова. Когда совсем рядом зарычали выстрелы, заискрился огонь по травяной кромке, Иван не утерпел, подбежал к батюшке, уткнулся лицом в парчовое корзно[46].
– Ты чего это? – Батюшка едва губы разомкнул, сдвинул брови. – Ну-ка на место вернись!
Иван замотал головой, только крепче вцепился в пояс. Шум стоял, пыль столбом, страх брал от блеска пищалей, от выстрелов и огня. Голо было в поле, ни травинки, и холодно, хотя пекло́ солнце, и чувствовал себя Иван одним-одинёшенькой, хоть и стояла рядом ратников тьма тьмущая, и качались далеко ёлки, и вились под облаками дрозды.
Батюшка подозвал яростно:
– Елисей!
Крепкие руки оторвали Ивана, отвели в сторону. Кто-то принялся усовещивать, леденцы совать. Навернулись слёзы. Домой бы, к матушке, к нянькам на печку, на лужок за дворцом…
– Не егози, Иван!
Звенела сталь, обнажали ратники мечи, блестели на солнце сабли. Батюшка вскочил на коня, понёсся между рядами. Тёмная туча успела пройти, прежде чем он вернулся. Спешился, улыбнулся холодно:
– Ну-ка, Иван, иди сюда!
Иван шагнул вперёд. Те же полки́ на поле стояли, только теперь не на батюшку – на него глядели. Сколько доспехов… Древки у секир как иглы торчат. И совсем не видно за шишаками[47], за топорами лиц… У Ивана самого шишак деревянный то и дело скатывался на нос, давил на макушку. Как же они, ратники эти, в стальных шишаках стоят ровненько? Жарко ведь, тяжко, а хоть бы один шевельнулся!
Подвели тем временем смирную, богато убранную лошадь. Лоснилась шерсть, заплетены были и грива, и хвост. Батюшка подтянул подпругу, похлопал по седлу.
– Хорош!
Иван вспомнил, что лошадь матушка выбирала. Полегче стало на душе. Он доверчиво подошёл, ласково провёл ладонью, куда достал. Лошадь глянула умным глазом, совсем человечьим.
– Как её звать? – спросил Иван, забывая о тревогах.
– Его. Сметко это.
Батюшка подхватил Ивана – тот и понять ничего не успел. Мелькнула земля, мелькнуло небо, дрыгнул ногами в воздухе и очутился в седле. Вцепился в гриву.
– Ну, ну, ишь, как клещ впился. За поводья берись. Ногу сюда ставь.
Вовсе не такой высокой виделась лошадь, пока сам на земле стоял! А теперь словно отодвинулось поле, но небо-то осталось таким же далёким, и завис Иван меж землёй и тучей, боясь шелохнуться. От лошади шло тепло, сладковато и душно пахло сеном. Батюшка взял его ногу – поставить в стремя, – а Ивану показалось, будто падает он, но до земли лететь – будто в бездну… Закружилась голова.
– Сгорбился ижицей[48] перед ратниками! Ну-ка выпрямись!
А ратники шумели так, что поле ходуном ходило. Иван схватился за поводья, батюшка хлопнул Сметка по шее, тот пошёл вперёд.
– Ай! Не надо!
– Что не надо? Али реветь станешь?
Хотел крикнуть: сними, страшно! Захлебнулся ветром. Мухи и радуги полетели перед глазами, всё спуталось, а внутри заклубился, крепчая, страх. Обмер Иван, ничего не видел, только вышагивал Сметко, и копытный звон вместе с кровью стучал в ушах.
– На ратников-то глянь! Ты их царь будущий!
Полно поле было ратников, с которыми отправлялся батюшка на войну с Полове́чьем. Завтра на рассвете отправлялся – а нынче войска смотрел и его, царевича, впервые на коня сажал, показывал войску; так матушка сказывала с утра. Но Ивану казалось, чт