Вторая Государственная дума. Политическая конфронтация с властью. 20 февраля – 2 июня 1907 г. — страница 20 из 60

6 марта во 2-й Думе не вышло наоборот. Декларация Столыпина не предполагала быть боевой. Она соответствовала его желанию считаться с настроением Думы и этим даже вызвала неудовольствие правого лагеря. Лев Тихомиров писал в своем дневнике: «Столыпин, наконец, исполнил свою мечту, прочитал министерскую декларацию. Предлагаемые им законы все в шаблонно-либеральном духе и сверх того прямое заявление, что правительство будет вести реформы в смысле приближения к строю европейских «правовых» государств. Ну, скатертью дорога[43]. Но если Тихомиров был недоволен, то власть и ее сторонники могли все-таки ликовать; личный успех Столыпина достиг своего апогея. Защитники Думы были смущены и сконфужены. Казалось, что на этот раз Дума перед правительством спасовала.

Этот исход не был случайностью; он был обусловлен решением, которое было еще до заседания принято: уклониться от боя и ограничиться «простою» формулой перехода. Это постановление состоялось, когда не знали содержания декларации, и, следовательно, ни в какой связи с ней не стояло.

Инициатива его принадлежала кадетам. Милюков признал это 28 марта, в отчете о месячной работе Гос. думы, т. е. тогда, когда этой инициативой уже было трудно гордиться. «Партия народной свободы, – говорил он тогда, – нашла выход в предложении встретить появление министров молчанием. Насколько это предложение соответствовало общему политическому положению, можно увидеть из того, что после колебаний, к предложению партии народной свободы присоединились партии, которые уже никак невозможно заподозрить в политическом оппортунизме, в том числе соц. – революционеры и трудовики, а в последний момент и долго колебавшиеся народные социалисты». Так говорил Милюков. Я мог бы добавить, что решение принадлежало не столько кадетам, сколько их вожакам. Новички подчинились скрепя сердце, без энтузиазма, т. к. были уверены, что их избиратели их молчания не поймут и не одобрят. Но наибольшим авторитетом во фракции пользовались члены Центрального комитета и распущенной Думы; они и решили вопрос.

Самое решение было пережитком перводумских настроений, которые старались приспособить к новым условиям. Оно объясняется этими настроениями. В передовой статье 2 марта, т. е. еще до декларации, Милюков объяснял, и в этом остался верен себе, что работа Думы со Столыпиным невозможна и что Столыпин должен будет уйти. Он не изменил и своего прежнего взгляда, будто конституции нет без парламентаризма, будто «вотум недоверия, по строго конституционным обычаям, непременно влечет за собою или отставку министерства, или роспуск палаты» («Речь», 28 февраля). Он закрыл глаза на то, что бывают непарламентские конституции, где такой альтернативы не существует, что такой «вотум недоверия» может быть бессодержательным жестом, который по недоразумению выдают за «победу», как это было сделано той же «Речью» в предыдущем году. Повторения прошлогодней «победы» он больше не добивался; и ему было ясно, что по соотношению сил она теперь приведет к немедленному роспуску Думы. Чтобы не спустить прежнего знамени, не дать повода думать, что 2-я Дума настроена более миролюбиво, чем была 1-я, но и не погубить ее сразу, кадетский лидер рекомендовал безопасный исход: промолчать. Он его объяснял лестным для Думы образом в передовице, напечатанной в день декларации; по его словам, молчание должно означать: «Дума вас знать не хочет; кто вы такие, собирающиеся с ней совместно работать, это мы скоро покажем, и покажем не тогда и не так, как вы хотите, а как захотим мы сами». Такими громкими фразами склонили к молчанию кадетскую думскую фракцию. «Боя не принимать, – с гордостью говорил в ее заседаниях Милюков, – мы подчиним врага своей воле и т. п.». Это казалось применением старой тактики к новым условиям.

Это хитроумное решение было, однако, последовательно. Если допускать непременно только левое большинство и настаивать на единодушии, то должно было бы политику правительства разгромить, выразить ему недоверие и требовать его удаления. Только это могло быть принято всей «объединенной оппозицией». Но все понимали, к чему это теперь приведет. Кадеты преждевременного конца Думы желать не могли. Но были другие партии левого блока, которые не верили в конституцию и от веры в непосредственную «победу народа» не отказались. При таком разногласии нельзя было всем договаривать все до конца. Это понимал Милюков, когда рекомендовал лучше «молчать». «Прения, раз начатые, – писал он 28 февраля, – могут затянуться до бесконечности; результатом их явится или мотивированный переход к очередным делам, который неизбежно, какая бы ни была мотивировка, сведется к тому же вотуму недоверия, или простой переход «без всякой мотивировки», который уже не будет соответствовать характеру прений». К этой тактике молчания после 7 дней печатных и устных дискуссий лидеры и привели большинство Гос. думы.

Трудно судить, оправдала ли бы себя эта тактика, если бы на ней объединилась вся левая часть Гос. думы. Но можно сказать с достоверностью, что ее смысл оказался погублен, когда единодушие было нарушено соц. – демократами и они решили, хотя бы одни, выступить против Столыпина.

Перейду к самому заседанию.

Оно началось в Дворянском собрании быстрою проверкой полномочий, которая продолжалась от одиннадцати до половины второго. Когда полномочия 258 депутатов были проверены, Дума объявила себя «конституированной» и после часового перерыва Столыпин прочел декларацию.

В ней не было ни единого слова, которое могло бы Думу задеть; она говорила не о «прошлом», а только о предстоящей правительству с Думой работе. Все, что могло разделять правительство с Думой, было благоразумно оставлено вне декларации[44].

Декларация возвещала внесение громадной массы законов, причем все то, что она в этих законах отмечала и подчеркивала, могло вызвать только сочувствие Думы. Ни о необходимости борьбы с Революцией, ни о невозможности сейчас, во время смуты, переходить к установлению правового порядка в декларации не было ни единого слова, в отличие от той декларации в 3-й Думе, о которой я упоминал в 3-й главе этой книги.

Декларация не только перечисляла законы, попутно подчеркивая их либеральный характер, она постаралась их связать одной руководящей мыслью. Эта мысль изложена так:

«Мысль эта – создать те материальные нормы, в которые должны воплотиться новые правоотношения, вытекающие из всех реформ последнего времени. Преобразованное по воле Монарха отечество наше должно превратиться в государство правовое, так как, пока писаный закон не определит обязанностей и не оградит прав отдельных русских подданных, права эти и обязанности будут находиться в зависимости от толкования и воли отдельных лиц, т. е. не будут прочно установлены.

Правовые нормы должны покоиться на точном, ясно выраженном законе еще и потому, что иначе жизнь будет постоянно порождать столкновения между новыми основаниями общественности и государственности, получившими одобрение Монарха, и старыми установлениями и законами, находящимися с ними в противоречии».

В этих словах изложен тот смысл, который придавал сам Столыпин понятою «правового порядка». Он не в том только, чтобы писаным законом определить все «права человека» и этим дать возможность защищать их от нарушения. Эту цель ставил себе еще «Свод законов» Сперанского. Главной задачей Столыпина было привести это права в соответствие с «новыми основаниями общественности и государственности», которые были возвещены Манифестом, но не облечены в нормы конкретных законов, почему и явились источником «столкновений» и «нареканий» с обеих сторон. Государство в тот момент преобразовывалось. Как выражалась декларация, «страна находилась тогда в периоде перестройки, а следовательно, и брожения», и декларация объясняла, в каком направлении шла перестройка, в чем состояли эти новые основания государственности. Они носили либеральный характер и соответствовали Манифесту.

Прежде всего, они были в закреплении личных «прав» человека, т. е. политических «свобод» и неприкосновенности личности. «Правительство, – говорит декларация, – сочло своим долгом выработать законодательные нормы для тех основ права, возвещенных Манифестом 17 октября, которые еще законом не установлены». Любопытно, что декларация упоминала при этом об отмене связанных исключительно с исповеданием ограничений, что, в сущности, предрешало еврейское равноправие. Она обещала «обычное для всех правовых государств обеспечение неприкосновенности личности, причем личное задержание, обыски, вскрытие корреспонденции обусловилось постановлением соответствующей судебной инстанции, на которую возлагалась и проверка в течение суток оснований законности ареста, последовавшего по распоряжению полиции» и т. д.

В связи с произведенной Основными законами реформой центрального государственного управления на началах «законности» и привлечения «общественных сил», предполагалось перестроить и местную жизнь на этих же новых началах, в области самоуправления, управления и полиции; для этого вносились законы об увеличении компетенции местного самоуправления, о его распространении на новые территории, о создании мелкой земской единицы, поселкового управления, и о расширении избирательных прав, которые будут основаны уже не на земельном, а на налоговом цензе; подчеркивалось, что «администрация впредь будет следить только за законностью действий самоуправления».

В области юстиции возвещалось восстановление выборного мирового суда, упразднение земских начальников, сосредоточение всех кассационных функций в Сенате и осуществление целого ряда новелл, которые «при сохранении незыблемыми основных начал Судебных уставов Александра II оправдывались указаниями практики или же отвечали некоторым, получившим за последнее время преобладание в науке и уже принятым законодательством многих государств Европы воззрениям»; таковы: допущение защиты на предварительном следствии, условное осуждение, досрочное освобождение и т. д. Программа соответствовала давнишним желаниям нашей общественности.