Вторая Государственная дума. Политическая конфронтация с властью. 20 февраля – 2 июня 1907 г. — страница 25 из 60

Мне не совсем было ясно, почему Милюков был против нашего плана, раз он был сторонником «левого большинства»? Законопроект нас к нему возвращал. Но по существу Милюков, конечно, был прав; законопроект представлял политический риск. Идя опять со всеми левыми против правительства, мы могли смешаться с их революционной идеологией. Осуждая приемы правительства в его борьбе с революцией, мы могли показаться сторонниками самой революции, не признававшей права с нею бороться. А главное (что Милюков сказать бы не мог, да и не подумал в то время), мы рисковали расстроить то сотрудничество с более правыми, которое уже стало завязываться. Словом, риск был. Но «победителей не судят», а в этот день мы победили. Это признал и сам Милюков, назвав нас вечером этого дня в заседании фракции «сегодняшними триумфаторами». Журналисты и большая публика были в восторге; было красноречие, аплодисменты, овации – вся сценическая сторона больших парламентских дней. Пресса говорила, что в этот день произошло настоящее открытие Думы. Но интересна не эта мишурная внешность, а политические позиции, как они обнаружились и в результате этого дня определились.

Прения по законопроекту продолжались два дня, 12 и 13 марта. Было выслушано 47 ораторов. 11 человек говорило против нашего законопроекта. В защиту военно-полевого суда и они ничего сказать не посмели. Они указывали или на то, что военно-полевые суды не хуже революционного террора (Шульгин), или что, пока продолжается террор, ослабление борьбы с ним недопустимо (Пуришкевич), или что за военно-полевые суды ответственно отношение нашего общества к террору (Бобринский), что раньше отмены этих судов необходимо, чтобы Дума выразила ему порицание (Сазонович) и т. п. Другие (Ветчинин, Синодино) справедливо указывали, что в нашем законе нет практической надобности, что 20 апреля военно-полевые суды сами собой падут и т. д. Против военно-полевых судов как института высказывалась не одна «оппозиция». Капустин от имени Союза 17 октября «присоединился к предложению об отмене военно-полевых судов». Еп. Евлогий на вызов св. Тихвинского, заявил, что с «христианской точки зрения никакая смертная казнь не допустима». Даже Крушеван заявил в конце путаной речи, что стоит «за отмену военно-полевых судов».

Левые, революционные партии, конечно, пошли дальше кадетов. С.-р. Ширский находил, что Государственная дума должна высказать, что всякие военные суды должны быть отвергнуты. Трудовик Булат заявил, что военно-полевые суды должны быть отменены не специальным законом, а отменой всего положения об «охране».

Соц. – демократы, говорившие в день декларации, не молчали и в этом вопросе. Они стали на позицию революции. С.-д. Алексинский в длиннейшей речи сделал все, чтобы разрушить общий фронт, который в Думе против военно-полевых судов образовался. Он отвергал военно-полевые суды, но во имя желательного «ослабления власти», у которой «нужно вырвать оружие против народа». Нельзя было лучше мешать меньшинству присоединить к нам и свои голоса.

Героями этого дня оказались кадеты. Немудрено: законопроект был их детищем. От них выступило всего больше ораторов: всего говорило 8 кадетов – Булгаков, Бабин, Гессен, Струве, Тесленко, Пергамент, Шингарев и я. Основные позиции были у всех одинаковы, разница в форме. Претенциозно говорить о себе, когда я говорил не один и не лучше других. Но я могу это сделать, так как кадетская линия была выражена мною, по-видимому, в наиболее беспримесном виде. Это признавали наши противники. Строгий Герье, беспощадный критик всех Дум, в своей книжке о 2-й Думе писал: «На высоту парламентского обсуждения поднял вопрос деп. Маклаков, без него речи против военно-полевой юстиции были бы «жалкими словами». Правый, Синодино, говорил, что «вопрос о военно-полевых судах разъяснен всецело и в данном случае весьма убедительно и доказательно таким знатоком своего дела, как Маклаков…» Наконец, сам Столыпин в своем ответе признал, что «самое яркое выражение доводы против военно-полевого суда получили в речи члена Государственной думы Маклакова». Словом, эта моя речь настоящую позицию кадетов оттенила. Сам Милюков, в передовице 13 марта, назвал ее «образцовой». Потому я позволю себе подчеркнуть главные ее основания.

Прежде всего, я категорически отмежевался от Революции. Признал за правительством право бороться с революционерами «строгой репрессией». Обещал даже, «когда время придет, ответить со всей откровенностью на сделанное нам предложение об осуждении террора»[47]. Приветствовал слова Столыпина 6 марта, что «власть – хранительница государственности», что она обязана ее защищать.

Отделившись от революционной идеологии, я сказал, что в своей критике военно-полевых судов хочу стать на точку зрения их защитников и самих авторов этих судов (помню, как при этих словах Столыпин в министерской ложе повернул ко мне голову и глаза наши встретились), и спрашивал их:

«Неужели вы не видите, что военно-полевые суды в той постановке, которую вы им дали, есть учреждение глубоко антигосударственное и что одно номинальное существование этого закона, даже если бы он не применялся, уничтожает государство как правовое явление, превращает его в простое состязание физических сил, в максимализм сверху и снизу?»

Моя основная тема уже изложена мной во II главе этой книги: если вместо усиления общей репрессии предоставляют генерал-губернатору право, по его усмотрению, для отдельных случаев общий закон нарушать, то этим наносят удар по закону. А организация этих судов, при которой самое предание им приговор предрешает, – есть уже удар по авторитету суда. И я говорил:

«Есть два государственных устоя: закон, как общее правило, для всех обязательное, и суд, как защитник этого закона. Когда целы эти начала – закон и суд, – стоит крепко и сама государственность. И их вы должны защищать, вы, хранители государственности. А вы подорвали закон, вы обесценили суд, подкопались под самые основы государства – и все это сделали для охранения государственности. Вы говорили: ударяя по Революции, мы не могли щадить частных интересов. Не о частных интересах идет теперь речь. Их действительно не щадят ни власть, ни максималисты. Но есть нечто, что надо было щадить, нечто, что вы должны защищать, это – государственность, суд и закон. Ударяя по революции, вы ударяли не по частным интересам, а по тому, что всех нас ограждает, – по суду и законности…

…Если вы так добьете революцию, то вы добьете одновременно и государство, и на развалинах революции будет не правовое государство, а только одичавшие люди, один хаос государственного разложения. (Оглушительные аплодисменты слева и справа).»

И я кончал так:

«Полевые суды в этом смысле так позорны, что, если бы они даже более не применялись, одна их возможность абсолютно несовместима с тем, что председатель Совета министров говорил о государственности. Я скажу, что если его декларация не только слова, не одни обещания, то министерство присоединится к нам в этом вопросе и, не выжидая месячного срока, само скажет: позора военно-полевого убийства в России больше не будет. (Бурные аплодисменты).»

Успех в Думе моя речь имела очень большой. Мне за нее слева простили мою антиреволюционную идеологию. По общему требованию заседание после нее было прервано. Когда после перерыва я возвращался назад, меня встретил в коридоре тов. мин. внутренних дел Макаров и сообщил, что на Столыпина моя речь произвела впечатление, что тот его расспрашивал, кто я такой и что прежде я делал. Макаров шутя прибавил, что он мог на это ясно ответить, так как я был его крестник; это был намек на первое большое уголовное дело, в котором я в Москве выступал, которое мне тоже послужило рекламой и где обвинителем был сам Макаров, только что назначенный тогда прокурором суда. По словам Милюкова, Столыпин сразу оценил мой довод о негосударственное™ ст. 17 и поручил Макарову принять его в соображение при выработке новых исключительных положений.

Главный интерес момента был в том, как к этой позиции отнесется правительство, т. е. Столыпин. Он мог неделю назад отвечать Церетелли: не запутаете. Но что мог он сказать тем, кто громил его политику во имя тех самых начал, которые он хотел проводить? Его ответ был характерен, и в нем главное значение этого дня. Когда на другой день он стал отвечать, он не оспаривал очевидности, т. е. противогосударственного характера этих судов. Он это признал:

«Я буду говорить по другому, более важному вопросу, я буду говорить о нападках на самую природу этого закона, на то, что это позор, злодеяние и преступление, вносящие разврат в основу самого государства. Самое яркое отражение эти доводы получили в речи члена Государственной думы Маклакова. Если бы я начал ему возражать, то я, несомненно, вступил бы с ним в юридический спор. Я должен был бы стать защитником военно-полевых судов, как судебного, как юридического института. Но в этой плоскости мышления я думаю, что я ни с г. Маклаковым, ни с другими ораторами, отстаивающими тот же принцип, – я думаю, что я с ними не разошелся бы. Трудно возражать тонкому юристу, который талантливо отстаивает доктрины».

Его возражения пошли в той самой плоскости, которая была им выдвинута в день декларации. Это теория «крайней необходимости». Он говорил:

«Государство должно мыслить иначе, оно должно становиться на другую точку зрения, и в этом отношении мое убеждение неизменно. Государство может, государство обязано, когда оно находится в опасности, принимать самые строгие, самые исключительные законы для того, чтобы оградить себя от распада…

…Нет законодательства, которое не давало бы права правительству приостанавливать течение закона, когда государственный организм потрясен до корней, которое не давало бы ему полномочия в этих случаях нарушать и приостанавливать все нормы права. Это, господа, состояние необходимой обороны».

Этот довод был недостаточен. 6 марта он признавал только то, что борьба с революцией нарушала частные интересы. Для этого необходимая оборона могла служить оправданием. Но теперь вопрос был поставлен иначе; страдали не частные интересы, а основы правового порядка: суд и закон. Столыпин должен был бы установить, что без их нарушения государство против революции было бессильно. Военно-полевые суды можно было защищать только так, как после 3 июня Столыпин защищал государственный переворот, сделанный для изменения избирательного закона. Но кто мог бы серьезно поверить, что без «военно-полевого суда» государственная власть не могла бы с террором справиться, что беззаконие было для нее единственным и «необходимым ресурсом»? Этого сам Столыпин не решился сказать.