Вторая Государственная дума. Политическая конфронтация с властью. 20 февраля – 2 июня 1907 г. — страница 26 из 60

И если бы тогда между нами происходил только теоретический спор, ему было бы нетрудно ответить. Но это было не нужно. В конкретном вопросе – о судьбе полевого суда – Столыпин неожиданно нам вполне уступил.

«С этой кафедры, – говорил он, – был сделан призыв к моей политической честности, к моей прямоте, и я должен открыто ответить, что такого рода временные меры не могут приобретать постоянного характера; когда они становятся длительными, то, во-первых, они теряют свою силу, и затем они могут отразиться на самом народе, нравы которого должны воспитываться законом…

…Но правительство пришло к заключению, что страна ждет от него не доказательства слабости, а доказательств веры. Мы хотим верить, господа, что от вас услышим слова умиротворения, что вы прекратите кровавое безумство, что вы скажете то слово, которое заставит нас всех стать не на разрушение исторического здания России, а на пересоздание, переустройство его и украшение…

…В ожидании этого слова правительство примет меры для того, чтобы ограничить этот суровый закон только самыми исключительными случаями самых дерзновенных преступлений, с тем чтобы, когда Дума толкнет Россию на спокойную работу, закон этот пал бы сам собою – путем невнесения его на утверждение законодательного собрания…

…Господа, в ваших руках успокоение России, которая, конечно, сумеет отличить кровь, о которой так много здесь говорилось, кровь на руках палачей от крови на руках добросовестных врачей, которые применяли самые чрезвычайные, может быть, меры, но с одним только упованием, с одной надеждой, с одной верой – исцелить труднобольного».

Это было уже не словом, а делом. Мы цели достигли. Проснулось ли в Столыпине уважение к «разному началу» или он понял, что безнадежно этот закон в Думу вносить, но он от него отрекался. Это было для него тем труднее, что «военно-полевой суд» был детищем Государя (гл. II); а у Государя не было «преклонения» перед правом; в его нарушении он часто видел заслугу властей и доказательство преданности его «воле». Нелегко было Столыпину свою уступку «объяснить» Государю. 14 марта он написал Государю фразу:

«В Государственной Думе продолжается словоизвержение зажигательного характера, а о работе не слышно. По вопросу о военно-полевых судах нам удалось, однако, свести вопрос на нет»[48].

Эта загадочная фраза напоминает современные военные бюллетени; правда в них запрятана так глубоко, что ее нельзя разглядеть.

Вопрос не был «сведен на нет», как выражался Столыпин, а, напротив, кончился нашей победой во всех отношениях. Мы свой реванш за молчание в день декларации теперь получили, и Столыпин был принужден нам уступить. Самый законопроект вполне своей цели достиг; после 12 марта военно-полевых судов более не было. Это было нашей победой. Но победителям свойственно свою победу проигрывать, если они ею не умеют воспользоваться. Это случилось и с нами; мы были еще под слишком большим влиянием старых привычек и взглядов.

Единственным правильным ответом на речь Столыпина должно было быть взятие нашего законопроекта обратно; этот жест закрепил бы нашу победу. Этого мы не сделали, а вместо этого началась серия несообразностей. Первую оплошность допустил Головин. Непосредственно после речи Столыпина, без перерыва, без совещания фракции, он дал слово В. Гессену, как «докладчику по вопросу о военно-полевых судах». Это недоразумение. Гессен не был докладчиком; докладчика быть и не могло, так как законопроект ни в какой комиссии не был. Головин без всякого права сделал Гессена хозяином законопроекта. А Гессен, выступив экспромтом в самозваной роли докладчика, не только превысил свои полномочия, но и сделал ряд бестактностей, на него вообще не похожих. Он стал говорить, как будто важного заявления Столыпина не было, как говорят приготовленную заранее речь неопытные защитники после непредвиденного отказа прокурора от обвинения. В речи Столыпина Гессен заметил только то, что председатель Совета министров не отказался от месячного срока, который ему закон на ответ предоставил, и предложил поэтому наш законопроект сдать в комиссию для разработки. Это было абсурдом. Если речь Столыпина так понимать, то раньше месячного срока законопроект вообще не мог быть в комиссию сдан (ст. 55 Уложений Гос. думы). А если в его речи усмотреть заявление правительства о его несогласии с законом по существу, месячного срока было незачем ждать и он мог быть принят немедленно. Юрист-государственник Гессен это спутал, а председатель – хранитель законов в Думе этого не заметил.

Гессен не ограничился этой оплошностью. Он, подчиняясь традиции, без всякой надобности и повода, обрушился зачем-то на правых ораторов, и в таких выражениях, которые ничем не вызывались.

«Вы, господа, защитники культуры. Вы, приспешники старого режима… (Голоса справа: «Неправда!», аплодисменты слева.)

Г е с с е н. Принципиально враждебного просвещению народа. Вы – враги всякой свободы… (Голоса справа: «Неправда!»)

Г е с с е н…и прежде всего и главным образом, свободы мысли и слова. (Страшный шум, крики: «Неправда! неправда!».) Вы, не остановившиеся перед тем, чтобы здесь с этой трибуны бросить ком грязи в чистое имя Короленко (аплодисменты), нашего славного гуманиста и литератора, вы выступаете перед нами как защитники культуры, а мы, скромные и незаметные труженики на ниве той же культуры… (Страшный шум, топанье ногами.)

Председатель. Прошу соблюдать порядок. Не желающие слушать могут удалиться».

Так воскрешена была нездоровая атмосфера собрания, в которой исчезли «завоевания» этого дня. Ошибка объяснилась принципиальной позицией наших лидеров в том же вопросе. Статья Милюкова в «Речи», от 14 марта, иллюстрирует это. Она начинается так:

«Мы не ошиблись, когда предсказывали, что Председатель Совета министров не сумеет использовать той благоприятной политической конъюнктуры, которая представлялась ему при обсуждении в Думе законопроекта об отмене военно-полевых судов. Вместо согласия на внесение законопроекта в сокращенный срок – согласия, которое более чем что-либо другое способно было спустить натянутые струны, – мы услышали вчера с думской трибуны длинную речь все на ту же тему: «Не запугаете».

Эта тирада типичный образчик партийного ослепления и несправедливости. Что должен был сделать Столыпин, чтобы заслужить одобрение кадетского лидера? Только отказаться от месячного срока. Это «натянутые струны спустило бы». Он, в сущности, от него отказался, и не его вина, что юристы наши этого не заметили. Но пусть для удовлетворения кадетских желаний он от него отказался бы expresses verbis[49]. Это было бы с его стороны не делом, а только жестом. Ибо к чему этот отказ бы привел? Только к тому, что Дума свой законопроект приняла бы сейчас, и он бы пошел в Государственный совет. Уверен ли был Милюков, что Государственный совет его не отверг бы, хотя бы по тем формальным соображениям, которые в Думе излагал Столыпин, а в Государственном совете Щегловитов, когда думский законопроект все же в него поступил? И утвердил ли бы его Государь, который был вдохновителем военно-полевого суда? А пока происходили бы эти обсуждения, сам закон 24 августа продолжал бы по-прежнему действовать. Это был бы тот же «жест», который кадеты сделали в 1-й Гос. думе, якобы отменяя смертную казнь в том нелепом порядке, при котором она легально и фактически продолжалась.

Столыпин сделал больше и лучше, чем хотел Милюков. Сделал то, чего мы со своим месячным сроком (пределом наших надежд) предполагать не решались. Он не только заявил, что закон не станет вносить и что 20 апреля он падет сам. Он немедленно приостановил его действие. Он не имел права его отменять; но так как его применение зависело от усмотрения административных властей, то он мог дать им инструкции. Он и обязался это сделать. Он заявил, что правительство примет меры, чтобы «ограничить этот суровый закон только самыми исключительными случаями самых дерзновенных преступлений». Нагромождение этих «превосходных степеней» было достаточно ясно, и закон действительно больше не применялся.

Столыпин объяснял, почему он такое отступление сделал. «Правительство пришло к заключению, – говорил он, – что страна ждет от него не оказательства слабости, а оказательства веры». Веры в то, что страна услышит от Думы слово умиротворения, что «вы прекратите кровавое безумство, что вы скажете то слово, которое заставит нас всех стать не на разрушение исторического здания России, а на пересоздание, переустройство его и украшение». Этих слов тогда не поняли, и к ним я еще позже вернусь. Одно несомненно, что этими словами не было поставлено никакого условия. Столыпин только объяснял тем, кто не хотел его понимать, почему он мог уступить: причиной уступки он выставил «веру» в умиротворяющее действие Думы. Эти драгоценные слова, которые Столыпина ставили в лагерь идейных сторонников правового порядка, Милюков счел полезным «вышучивать».

«Раскрывая скобки, – пишет он в той же статье, – мы переводим речь первого министра на следующий язык простых смертных: «военно-полевых судов мы не отменим, если не получим формальных (?) удостоверений, что Дума гарантирует нам «успокоение».

Вот отношение наших вожаков к попыткам Столыпина найти с ними общий язык и работать друг с другом. При таком отношении нетрудно предвидеть и всегда без ошибки «предсказывать», что правительство ничего сделать не сможет.

Так, среди возбуждения, ненужный более законопроект был, однако, зачем-то сдан для разработки в комиссию. На нем уже тяготел рок. Нам не суждено было закончить на этой нелепости; она повлекла за собой другие, которые в конце концов нашу победу превратили в форменный балаган. Чтобы покончить с этим вопросом, забегаю вперед. 17 апреля, т. е. за два дня до того, как истекал срок на внесение правительством законопроекта, в Думу было внесено предложение «принять немедленно без прений закон об отмене военно-полевых судов», хотя этот вопрос даже не стоял на повестке. Сам Головин сначала заметил, что законопроект на повестку не был поставлен и потому его обсуждать неудобно. Но через полчаса с.-р. внесли предложение: «Без обсуждения утвердить этот законопроект». Я тогда не был в Думе и не присутствовал при этом скандале. Головин, который только что сам говорил, что обсуждать его неудобно, который, как председатель, должен был помешать беззаконию, почему-то стал на их сторону. На указание Стаховича, что вопрос не стоял на повестке, что члены Думы не оповещены о возможности его обсуждения, Головин ответил такой нелепой тирадой: «Господа члены Думы должны всегда присутствовать в Думе и должны знать об этом; тот, кто не пришел на означенное заседание, сам, конечно, в этом виноват». На возражение, что и министры не были извещены, он не постеснялся сказать, что министры уведомлены, что законопроект на 17 апреля подлежит слушанию».