Скоро стали доходить слухи из «противного» лагеря. Главный военный прокурор Рыльке считал запрос правильным; но Столыпин не позволял признать вину Гершельмана. Военный министр тогда решил выступить сам и только просил более опытных для публичного спора министров внутренних дел и юстиции перед Думой его поддержать.
30 апреля заседание, по существу, состоялось. Столыпин сам не пришел; его заменил А.А. Макаров. Военный министр Ридигер начал с исправления «фактической стороны» дела. Подсудимые и их жертва не были земляками; городовой Скребков был Орловской губ., Кабловы – Московской, Тараканниковы – Владимирской губернии. По свидетельству врача, который делал перевязку городовому, от него «не пахло вином», у него была не «рассечена кожа», а нанесено в голову три «тяжкие раны», от которых он через несколько дней после суда и скончался. А по существу объяснил, что суд состоялся по словесному приказанию Гершельмана раньше, чем оно было оформлено приказом по округу. В приговоре не было указано статьи, по какой были обвинены подсудимые; потому произошло «непризнание законной силы за приговором, поставленным с нарушением закона», что он, военный министр, считает правильным и отвечающим обстоятельствам дела.
Я, как докладчик, ему отвечал. Фактическая сторона, после исправления Ридигера, все-таки осталась неясной: где же были мотивы убийства? Почему это исследование, не пахло ли от жертвы вином? Невольно казалось, что рассказ Иваненко, хотя и неточный, не вовсе лишен основания[61]. Но раз я был все же не прав, я ни в какой мере оправдывать себя не хотел. Я сказал: «Я начну с того, чем следует начинать всякий спор, – указанием на то, в чем я считаю правым противника. Здесь было указано, что сведения, которые я сообщил Государственной думе, были неточны, и прежде всего потому, что раны были тяжелее и что злополучный городовой действительно умер от ран. <…> Я признаю, что у военного министра больше сведений, чем у меня, больше средств узнать правду от лиц, которые могли ее знать, но так как я все-таки в этом отношении оказался неправым – то все упреки по моему адресу сочту вполне заслуженными».
Но моя ошибка ничего не меняла. Дело было не в этом. Фактическая сторона преступления запроса совсем не касалась и в нем изложена не была. Запрос был не в ней, а в том, что Гершельман «отменил» приговор, и важны не причины, по которым он себе это позволил, а то, что он не имел права на это. А это никем не опровергнуто. И я говорил: «Каковы бы ни были мотивы генерала Гершельмана, отменил ли он приговор оттого, что хотел более строгого, или оттого, что, по его мнению, здесь была нарушена форма, присвоил ли он себе сам апелляционные или кассационные функции, для нас безразлично; важно, что он это сделал, важно, что превышение власти им совершено. Ведь эти люди, кто бы они ни были, простые ли пьяницы или политические преступники, эти люди, с того момента, когда над ними состоялся приговор суда, с того момента, когда именем Императорского Величества им было объявлено, что они посылаются в каторжные работы, эти люди находились под охраной закона; если эти люди погибли, то они погибли не жертвой правосудия; а жертвой совершенного над ними преступления – превышения власти».
И я упрекал правительство в измене своим же словам: «Правительство сказало, когда читалась его декларация, что приветствует открытое разоблачение злоупотреблений. Так будьте последовательны. Если вы приветствуете разоблачение преступления только затем, чтобы потом выступать с его апологией, если у нас введена гласность только для того, чтобы страна видела, что есть нечто сильнее закона, то это плохая политика; это не политика умиротворения, это политика бессознательной провокации. (Бурные аплодисменты слева и в центре.)
И я показывал в конце, как мало Дума от министров хотела.
«Тот, кто применяет закон только тогда, когда он этого хочет, когда это не мешает интересам сильного, авторитетного или даже просто имеющего большие заслуги лица, тот лучше пусть изорвет свою декларацию…
…Я знаю, что перед ним правительство может оказаться бессильным, но я скажу вам: если вы не хотите, чтобы эти последыши абсолютизма погубили и вас с вашими программами, то если даже вы не можете справиться с ними, если вы пред ними бессильны, то, по крайней мере, не защищайте их с этой трибуны. (Бурные аплодисменты слева и в центре; крики «браво».)»
На этом можно было бы кончить. Позиции определились. Но Щегловитов пришел поддержать Военное министерство. Он оказал ему медвежью услугу. Как судебный деятель, он хотел с большим эффектом, чем это сделал военный министр, «использовать» мою фактическую ошибку.
«Когда правительство получило возможность заявить о фактической неверности этой картины, когда здесь, с этой трибуны, было заявлено, что упрек этот признается заслуженным, и когда от фактической стороны не осталось ничего, что подтверждало бы (смех слева и центра; шиканье) нарисованную раньше картину, тогда перешли уже в область юридического спора и в этом юридическом споре не только поспешили объявить, что генерал Гершельман совершил преступление, но пошли гораздо дальше и сказали правительству, что оно провозглашает апологию преступления (голоса: «Правильно, верно»), что правительство занимается политикой бессознательной провокации. (Голоса: «Сознательной».)»
Это было слишком явной диверсией и извращением хода запроса. Но что по существу сказал Щегловитов? Это стыдно цитировать.
«Удостоверяю перед Государственной думой, что резолюция генерала Гершельмана не содержит в себе слов: «отменяю приговор военно-полевого суда. (Смех, шиканье слева и центра.) Господа, повторяю вам еще раз, что в резолюции того, что приписывают здесь генералу Гершельману, не содержится. Не можем и не имеем мы права приписывать генералу Гершельману то, чего он не сделал. Генерал Гершельман положил резолюцию «об оставлении приговора без исполнения».
Такой детский аргумент со стороны генерал-прокурора граничил с скандалом. Он естественно открыл серию новых речей – Кузьмина-Караваева, Демьянова, Булата, Гессена, Широкого, даже священника Тихвинского. Но coup de grасе[62] правительству нанес другой его непрошеный защитник – А.А. Макаров.
Он выставил новое положение: Гершельман не только ничего не «отменял», но и не оставил ничего «без исполнения». Просто не было приговора; постановление суда, которое ему было представлено, нельзя называть «приговором», ибо оно «исходило от учреждения, юридически еще не существовавшего. (Смех и шум..)» Но вслед за этим Макаров пустился в дешевую демагогию. Он стал защищать память городового:
«С тяжелым чувством слушал я слова, которые описывали действия покойного городового Скребкова в несчастный для него вечер 26 ноября. Он изображался должностным лицом, которое в этот вечер пьянствовало вместе с обвиняемыми и засим участвовало в драке, повлекшей за собой причинение ему тяжелых повреждений. Это неправильно. Это неправда. Городовой Скребков – маленький служащий, заступиться за которого некому. (Смех.)
…Если вы не находите возможным поддерживать их мужество вашим авторитетным словом, пощадите, по крайней мере, их память».
В заключительной речи я упрекнул Макарова, что вместо защиты Гершельмана он взял на себя более легкую задачу защищать городового, на которого никто не нападал; отметил противоречия между Ридигером, Щегловитовым и Макаровым, которые не столковались, и кончил словами: «Так бывает всегда, когда защищают неправое дело».
Ни один из правых депутатов за правительство не заступился. Все молчали. Лишь когда Гессен упомянул о четырех жертвах этого дела, Бобринский с места напомнил: «А пятый – городовой».
Было представлено несколько формул перехода. Слева (с.-р. и н.-с.) было предложено дать делу ход в порядке ст. 60 Ул. Гос. думы. Как всегда, кадеты против этого возражали, и предложение было отвергнуто. Тогда при воздержании соц. – демократов, недовольных мягкостью формулы, была принята кадетская формула; она устанавливала незакономерность действий Гершельмана, которая требует судебного рассмотрения, не могущего быть замененным представленным гг. министрами оправданием.
Так прошел этот удачный запрос. Можно спросить, в чем же была удача его, раз министр не только не вышел в отставку, но сама Дума этого и не требовала? А тем не менее запрос достиг своей цели. Факт беззакония не новый, о нем раньше уже оповестили газеты, был оглашен со всей исключительной оглаской думской трибуны. Власть его не смогла отрицать. Она должна была публично или признать «беззаконие», или как-то его объяснить и оправдать. Оправдать его прямыми доводами было нельзя; правительство не решалось сослаться «на государственную необходимость», как это любил делать Столыпин; в данном конкретном случае говорить о необходимости для государства «превышения власти» было нельзя. Власть не посмела и признать правды, т. е. что действия Гершельмана были несогласны с законом. Она принуждена была поэтому унизиться до лжи, до софизмов, до демагогии, до «крокодиловых слез» о Скребкове и до разъяснений Щегловитова, что приговор вовсе не был отменен, а только «оставлен без исполнения». Этим она сама себя публично осудила. Ни один голос не поднялся в защиту правительства. После публичной экзекуции министрам было стыдно друг перед другом, перед своими сторонниками в Думе, перед подчиненными, как Ридигеру перед своим прокурором – Рыльке. В правде есть объективная убедительность, которую иногда должны признавать даже противники; такие факты, как беззаконие Гершельмана, могут проходить незаметно и оставаться покрытыми тайной. Запрос его обнажил – ив этом была его заслуга, как вообще сила запросов и гласности. Эту гласность отнять у страны было нельзя, пока была Дума.
Перехожу к другому запросу, противоположному.
Этот запрос о «рижских застенках» был внесен с. – демократической фракцией 2 апреля. В нем излагалось: