«Мы, поляки, мы не хотим, чтобы наша судьба в этом государстве зависела от чьих-либо внешних влияний. Мы этого не хотим, не желаем. (Сильные аплодисменты.) Но если, по изложенным соображениям, мы с своей стороны не хотим отказывать в новобранцах, то пускай никто в этом не видит желания поддержки правительству или оказания ему доверия».
Польское заявление решало вопрос. Если большинства этим еще достигнуто не было, то оно становилось не только возможным, но вероятным. Поляки давали нам предметный урок, как отделять правительство от государства. Но как это ни странно, именно то, что поляки Думу в этом вопросе спасли, возмутило Столыпина; возмутила возможность зависимости русской Думы от голосования инородцев. Этого Столыпин даже не скрыл; он тогда же пришел к заключению, что представительство от окраин нужно уменьшить и в Манифесте о роспуске появились такие слова:
«Созданная для укрепления Государства Российского, Государственная дума должна быть русскою и по духу.
Иные народности, входящие в состав Державы Нашей, должны иметь в Государственной думе представителей нужд своих, но не должны и не будут являться в числе, дающем им возможность быть вершителями вопросов чисто русских».
Самый вопрос о контингенте после речи Коница потерял свою остроту; мы стали думать не о том, чтобы «большинство» у нас было, но чтобы «возражающих» было поменьше. Когда пришла очередь моей речи, я не столько убеждал левых голосовать за закон, сколько воздержаться от голосования.
Но вопросу не суждено было пройти так гладко, как после речи Коница было можно рассчитывать. Он осложнился знаменитым зурабовским инцидентом, который поставил Думу на два шага от роспуска. Было ли это случайно или потому, что с. – демократы увидели, что в Думе их дело проиграно, и старались наверстать это личным успехом в стране, судить не могу. Тем более что при инциденте я не присутствовал. Я в канцелярии корректировал свою стенограмму, когда кругом послышался топот шагов; это депутаты выходили из залы, и я узнал, что случилось.
Инцидент относился к категории словесных излишеств. И удивительно: настроение Думы было тревожно, председатель ждал инцидентов, то и дело ораторов останавливал, и левых, и правых, останавливал даже Зурабова, грозил его лишить слова, чем вызвал замечание слева: «Вы пристрастны!» – а настоящий инцидент все-таки «прозевал»: у каждого может быть минута рассеяния, которая способна иногда привести к катастрофе.
Я не слышал речи Зурабова и не могу судить о беспристрастии тех, кто уверял, что весь ее тон был повышенно вызывающий; но и без этого тона слов Зурабова председатель не должен бы был пропустить без замечания. Вот заключительная краткая выдержка из стенограммы этого инцидента:
«Зурабов. Наша армия в самодержавном государстве не будет никогда приспособлена, сколько бы с этих скамей ни говорили, в целях внешней обороны; такая армия будет великолепно воевать с нами и нас, господа, разгонять и будет всегда терпеть поражения на востоке. (Крики справа: «Неправда! врешь! вон отсюда!»)
Пуришкевич (Бессарабская губ.) (с места). Вон отсюда, вон…
Зурабов (Тифлис). И разгонят вас, господа, и всегда будем терпеть поражение и на востоке…
Голоса (справа). Вон отсюда… Убрать его отсюда!.. Он оскорбил русскую армию… Убрать его отсюда, г. председатель.
Председатель. Никому из здесь присутствующих не позволяется делать замечание председателю. Позвольте вас просить, и оратор, не высказываться так, так как это ни на чем не основанное убеждение».
Головин слишком поздно очнулся, но хотел дать возможность Зурабову исправить то, что он сказал.
«И редседатель. Господа, я не сомневаюсь, что г. Пуришкевич и некоторые другие, которые здесь так взволновались речью оратора, очевидно, его не поняли.
Голоса (справа). Поняли, очень хорошо поняли.
Председатель. Я не сомневаюсь, что г. оратор никогда в мыслях не имел сказать, что наша русская армия будет всегда терпеть поражения…
Пуришкевич (с места). Я не сомневаюсь ни на одну минуту, что вы так думаете, что вы так верите и что это так, но пусть он это скажет.
Председатель. Я вам слова не даю. Вопрос исчерпан».
Пока шли эти пререкания, Ридигер встал во весь рост и за ним вся ложа министров, где сидело много генералитета. Они ждали, что будет дальше. Но когда Головин объявил, что вопрос исчерпан, они демонстративно покинули зал. Шум усилился. Головину ничего не оставалось, как прервать заседание.
Об этом мне рассказали те, кто вышли из зала, и я вместе с ними пошел в кабинет председателя; там собрались депутаты, а Головин по телефону говорил со Столыпиным.
Положение было остро. Вопрос о «контингенте» отошел на задний план. Левая бомба, наконец, взорвалась, и по нелепому поводу. Была сказана обидная несправедливость по отношению к армии. Оскорбительная фраза, что наша армия будет всегда терпеть поражения, была беспрепятственно сказана в Думе. В лице армии был оскорблен Государь, как ее «Державный Вождь» (ст. 140 Осн. зак.). Все это сделалось при попустительстве председателя Думы. Конечно, Головин был виноват только в оплошности, не в сочувствии оскорблению. Но что делать теперь? Об этом и шел разговор Головина со Столыпиным; по репликам было понятно, в чем их разногласие. Головин шел на все, что зависело от него; предлагал лишить Зурабова слова, сказать речь в честь нашей армии и т. д. Столыпин требовал жеста, который шел бы от Думы, т. е. постановлением Думы устранить Зурабова от заседания. Головин боялся, что на это большинство Думы не пойдет и его предложение тогда только усугубит оскорбление армии. Телефонный разговор прекратился; стали зондировать почву у партий. Выяснилось, что для «устранения» большинства не найдется; даже поляки так далеко не шли. Выхода не было. Друзья Головина нам предсказывали, что в критический для Думы момент он окажется на высоте положения. Он это в данном случае доказал тем более, что считал себя самого виноватым. Зная, что Дума за ним не пойдет, решил ее взять врасплох. Он возобновил заседание, не предупреждая о том, что будет делать, и обратился к Думе со следующей речью:
«Во время перерыва я ознакомился со стенографическим отчетом, в котором значится роль члена Думы Зурабова. Из этого отчета я с несомненностью пришел к заключению, что член Думы Зурабов позволил себе по отношению к нашей доблестной армии такие обидные выражения, которые являются безусловно недопустимыми в Государственной думе. Такой поступок члена Думы Зурабова, допустившего обидные выражения по отношению к русской армии, я считаю невозможным оставить без последствий, и поэтому считаю необходимым лишить члена Думы Зурабова слова и делаю ему замечание. Я предлагаю Государственной думе для того, чтобы не могло быть сомнения, что Государственная дума, как один человек, не может сочувствовать высказыванию обидных слов по отношению русской армии, выразить своим постановлением, что она вполне ко мне присоединяется и считает безусловно правильным лишить члена Думы Зурабова слова и сделать ему от председателя Думы замечание. (Бурные аплодисменты справа и центра.) Ставлю на баллотировку следующее предложение: признает ли Дума лишение слова члена Думы Зурабова правильным?»
Головин этой речью себя не щадил: признавал, что со словами Зурабова ознакомился только по стенограмме; несмотря на свои неоднократные предыдущие заявления, что он один заседанием руководит, он ставил на голосование Думы вопрос о правильности своих собственных действий. Но, подменив вопрос о порицании Зурабову вопросом об одобрении председателя, он смешал партийные карты; Дума его одобрила, следовательно, как будто осудила Зурабова. После резкого столкновения с Церетелли, которому Головин по этому поводу говорить не позволил, заседание было закрыто до завтра. Можно было надеяться, что инцидент этим исчерпан. Но вечером произошел coup de theatre[72]; какая-то комиссия работала вместе с представителями министерства; их вызвали по телефону, и, вернувшись, они сообщили, что им приказано было уйти. Это показало, как серьезно положение Думы. Ночью, в 12 часов к Головину приехали Петрункевич с Набоковым и убеждали его ехать к Столыпину. И вот он, «второе лицо в государстве», не пожелавший когда-то Столыпину сделать визита, чтобы этим себя не унизить, к нему в час ночи поехал. Столыпин ему посоветовал[73] повидать Ридигера, который на другой день будет у Государя с докладом, и сам устроил Головину наутро свиданье с ним. Головин привез ему стенограмму и объяснил, как было дело. Ридигер «счел инцидент исчерпанным вчерашним постановлением Думы и отношением к нему Головина». Так пишет Головин. По-видимому, это не все. В письме Столыпина к Государю от 17 апреля совет, который Столыпин дал Головину, изложен иначе: «На вопрос Головина, что я советую ему делать, я сказал ему, что Дума в глазах правительства покажет желание удовлетворить армию, если: 1) примет переход к очередным делам с выражением уважения к доблестной русской армии и уверенности в беззаветной ее преданности Родине и Царю и 2) если Головин завтра же сделает визит генералу Ридигеру с извинением за происшедшее»[74].
Я помню, что, когда Головин рассказывал депутатам и избирателям об утреннем визите к Ридигеру, он не скрывал, что принес ему «извинения». Что же касается до предложения баллотировать формулу перехода с выражением уважения к армии, то на это Головин не решился. Это оказалось и не нужно. Удовлетворение армии дала очень хорошая речь докладчика Кузьмина-Караваева, который заступился за армию и выразил надежду, что «Государственная дума, какое бы она ни приняла решение, уйдет после сегодняшнего заседания под впечатлением сознания того, что русская доблестная армия не заслужила тех упреков, которые ей бросались. Эта армия в прошлом много и много сделала. Много она сделала и на полях Маньчжурии, много сделала там «серая скотинка». Сожалейте искренно о том, что там произошло, бросайте упреки тем, кто заставляет войско поступать вопреки его назначению, но берегите войско и не бросайте ему упреки за то, что оно верно исполняет свой долг».