Вторая Государственная дума. Политическая конфронтация с властью. 20 февраля – 2 июня 1907 г. — страница 50 из 60

. Для ее спасения кадеты резко отмежевались от левых, очутились в одном лагере с правыми. Правые хотели использовать эту новую ситуацию, подтолкнув Думу на осуждение террора, и этим ускорить формирование правого большинства. 30 апреля при обсуждении повестки Крупенский утверждает, что заявление об осуждении политических убийств должно идти первым. «Никакие доводы, никакие мотивы не могут устранить требования рассмотрения этого серьезного вопроса». На другой же день, 1 мая, Крупенский негодует против кадетов: «Весь левый фланг и правые желают его обсудить, только центр заигрывает с Революцией. Но все равно Революция ему не поверит».

Здесь произошел инцидент, который имел отношение к этому вопросу: это запрос правых по 40-й ст. Ул. Гос. думы о покушении на жизнь Государя. Покушение было раздуто; оно носило марку Азефа, и о нем в своей книге рассказал и Герасимов. Про заговор знали с первого дня и не мешали ему развиваться под охраной властей, пока не нашли, наконец, нужным его «раскрыть». Но в тот момент об этой подкладке не знали и могли думать, что Государь действительно подвергался опасности.

Я хочу рассказать здесь неизвестную подробность, характерную для тогдашнего отношения правых и к кадетам и к Думе. О предстоящем запросе Бобринский меня предупредил, чтоб не захватить нас врасплох. Предупреждение не было секретом между мною и ним. Оно было «официально». Но вот что было секретом. Всякий запрос кончается постановлением Думы; не всякая формула, однако, могла для кадетов быть приемлема. Бобринский хорошо это понял и совсем не хотел кадетов провоцировать, напротив. Мы с ним решили, что всего безопаснее было бы, чтобы кадеты сами свою формулу предложили, чтобы она голосовалась раньше других и этим устранила другие. Очевидно, было все-таки нужно, чтобы она была и для правых приемлемой. Кадеты составили формулу. Я показал ее Бобринскому. Часть его единомышленников была им посвящена в этот секрет, те же, которые могли хотеть Думу на этом взорвать, ничего не знали. Этого мало. Так как запрос предъявлялся с ведома Столыпина, то Бобринский счел нужным предварительно показать и ему эту формулу; на случай его возражений, для ускорения соглашения, просил меня к нему с ним вместе пойти. О моих встречах со Столыпиным я буду подробней говорить в следующей главе. Столыпин оказался удовлетворен этой формулой, так как в ней говорилось о «живейшей радости от избавления Государя» и о «глубоком негодовании к преступному замыслу». Потом заседание было по плану разыграно. Правые приготовили формулу, в которой были включены те ругательные слова, которых кадеты не могли бы принять: в ней говорилось о «гнусном заговоре», о «презренных крамольниках», о «кровожадных изуверах» и т. д. Ее предложить должен был Рейн. Он не знал, что кадеты уже свою формулу приготовили, и не торопился. Долгоруков же с нею в руках следил за его каждым движением. Когда Бобринский кончил свою первую, очень высокопарную речь, а Столыпин стал отвечать, Долгоруков на глазах у всех нашу формулу подал. После речи Столыпина Головин ее огласил; только после этого Рейн вошел на трибуну и прочитал формулу правых. Он опоздал. По Наказу голосование формул происходило по очереди их представления. Бобринский было сбился, попросив перерыва для «соглашения» формул. Дума, конечно, его отклонила, и наша формула была принята единогласно[85].

Все прошло бы благополучно, если бы левые фракции не сочли нужным по этому совершенно неподходящему поводу сделать демонстрацию и на запросе отсутствовать. Они объясняли это «европейской традицией». Это сомнительно, но и помешать этому было нельзя; к сожалению, их отсутствие зачем-то было отмечено в стенограмме, печатавшейся с разрешения председателя Думы, хотя вообще в официальных стенограммах таких наблюдений не помещалось. П, допустив это к печатанию, на возмущение Бобринского, что запрос в том же заседании об обыске у Озоля[86], повлекшем потом роспуск Думы, внесли те самые люди, которые «забыли своего Государя», Головин счел возможным в возражение ему пояснить, что «формула перехода к очередным делам по предыдущему делу была принята Гос. думой единогласно». Этот словесный фокус никого обмануть не мог и впечатление от происшедшей демонстрации в Думе только усилил.

У этого запроса оказалась еще закулисная сторона. Для полноты я о ней расскажу. Она поучительна.

Я принадлежал к тем, кто не видел благовидного основания отказываться от «осуждения террора». Я достаточно часто защищал на суде террористов, чтобы не смешивать «преступление» и «человека». Можно считать определенное действие преступлением и, как таковое, его осуждать и все-таки защищать от наказания того, кто его совершил. Но если даже простой уголовный защитник не имеет права оправдывать самое преступное действие, то тем более законодатели, которые пишут законы и должны плохие из них отменять и имеют привилегию обличать «незакономерные действия власти», не имели этого права. И еще тем более вся Дума, как учреждение. Не делать попыток дурной закон отменить и в то же время одобрять его нарушение – значило считать себя выше закона. Мне претила готовность Думы из конституционного учреждения превращать себя в орудие Революции, т. е. бесправия и беззакония, в какие бы красивые одежды их ни рядили.

Когда, накануне 7 мая, мы узнали, что левые на заседании будут отсутствовать, мне пришло в голову использовать это отсутствие и самый запрос, чтобы раз навсегда отделаться от вопроса о терроре. Я рассказал об этом кое-кому из фракции, в том числе ее председателю – Долгорукову. Меня в этом одобрили. Перед открытием заседания я предложил фракции вставить в нашу формулу какие-нибудь слова вроде «осуждая применение террора для достижения политических целей». Я указывал не только на общие соображения, по которым Дума не может принципиально его не осуждать; но и на то, что для демократической партии непоследовательно «негодовать» на террор, направленный против Монарха, и отказываться осудить его применение к простым смертным; наконец, что в отсутствие левых новая формула проскочит без спора и даст нам возможность считать вопрос о терроре снятым раз навсегда.

Мое предложение было при голосовании во фракции одобрено значительным ее большинством. Так кадеты дошли-таки до «осуждения террора». Но если большинство думской фракции оказалось со мной, то и меньшинство ее было упорно. Подчиняться большинству оно не хотело, грозило тоже отсутствовать на заседании: один из решительных оппонентов[87] сообщил, будто левые фракции, узнав, что готовилось, хотят вернуться и возражать. Не знаю, действительно ли левые этим грозили, или это было «военной хитростью» и мои оппоненты сами их к этому подстрекали. И. Гессен с возмущением мне говорил, что я «гублю Думу». Я из этого понял, что при таком отношении мой «трюк», так как это был все-таки трюк, не пройдет без возражений в тот день, когда мы будем доказывать, что вопрос о терроре уже разрешен. Я предложение снял, и оно осталось публике неизвестным.

10 мая обсуждался Наказ. В нем был параграф 97-й о праве Думы, по выслушании двух только ораторов, отказаться от рассмотрения любого поставленного перед нею вопроса. Это классическая question prealable[88] французского регламента. Против него пошли возражения и справа и слева. Крупенский выставил такое умное возражение: «Этот тормоз, несомненно, ограничивает права меньшинства. Если бы он клонился к парализованию левого крыла Думы, то я бы еще, может быть, согласился с такой общегосударственной точкой зрения, но он парализует и правое. Поэтому я протестую». А Бобринский, как будто чувствуя, куда клонится дело, в упор мне поставил вопрос: «Пускай скажет мне член Думы Маклаков, положа руку на сердце, не следует ли выработать такой Наказ, который обеспечивал бы права меньшинства, при котором можно было бы обсуждать вопрос о терроре; пускай он мне скажет, что Дума не права в этом деле. (Аплодисменты справа.) Да, если большинство заблуждается, то это не значит, что меньшинство не имеет права поставить вопрос, без которого Государственная дума существовать, как честное учреждение, не может. (Голоса справа: «Браво, браво!» Аплодисменты справа.)»

После горячих споров параграф 97-й был принят, с увеличением числа ораторов с 2 до 4 – что было правильно – и с изъятием от действия этого параграфа запросов и законопроектов. Это было тоже резонно.

Но настояния правых о постановке этого вопроса о терроре становились все настоятельнее. Справа мне объяснили его новую подкладку. Заседание 7 мая, в котором почти вся левая половина Думы демонстрировала антимонархические чувства в день, когда речь шла о покушении на жизнь Государя, переполнило чашу, без того уже полную после инцидента Зурабова. Формально придраться к этому было нельзя, но шансы на сохранение Думы были подорваны. Нужно было принимать какие-то экстренные меры, чтобы Думу спасти. Поэтому в начале заседания 10 мая возвращаются снова к вопросу о терроре уже с этой новой целью. Бобринский и Крупенский просят поставить его на повестку. Крупенский это мотивирует так: «Затем по порядку дня я должен сказать, что ввиду надвигающихся грозных событий, среди которых может погибнуть наша молодая конституция, нам нужно осудить политические убийства».

11 мая он развивает тот же мотив. Нужны теперь уже не речи, как думали прежде, чтобы в самой стране дискредитировать террор; нужно голосование Думы для ее же спасения. Он говорит: «Я хочу объяснить, что нет основания бояться и думать, что оно затянет Думу в какие-то прения. Я полагаю, что этот вопрос не требует никаких прений и может быть решен голосованием в две минуты. Если господа кадеты и польское коло думают, что скомпрометируют себя относительно левых своих товарищей, то они могут быть спокойными – эти левые товарищи в их революционность не поверят и презирают их так же, как презирают правых».