Вторая Государственная дума. Политическая конфронтация с властью. 20 февраля – 2 июня 1907 г. — страница 52 из 60

роться. Когда Дума отказалась вынести осуждение террору, этот отказ толковали как его одобрение. Но если бы Дума только его один осудила, в этом с большим правом можно было бы увидеть одобрение беззаконных действий правительства. На это во 2-й Думе кадеты идти не могли.

Я подчеркнул, как решительно думские правые осудили проявление правого террора. Бобринский говорил 17 мая: «Я с презрением отношусь к насилию справа… Сила принуждения, насилие есть право исключительно государства, а не частных лиц». Честь и слава ему за эти слова. Но и государство, которое имеет право на силу, может не все; оно творит право, как общую норму, но зато и само должно ей подчиняться. Дума могла осуждать террор только во имя этого права; тогда она выступала бы представителем иного начала, а не интереса одной из сторон. Пока же государственная власть смотрит иначе и считает себя выше права, она этим и террор питает. Дело не в злоупотреблениях отдельных чинов власти, о которых шла речь в рижском запросе и которых правительство иногда предавало суду; дело в той идеологии, которой Столыпин оправдывал свои беззакония. Пока он от нее не отрекся, приглашение к осуждению террора вызывало против себя моральный отпор.

И во всяком случае, этот вопрос был так сложен, что брать осуждение террора как пробу «конституционной лояльности» значило судить слишком поверхностно. Дума по инстинкту от него уклонилась. Полного ответа она дать не могла, а неполный ответ мог быть перетолкован. Вопрос о границах прав государственной власти, о ее «всемогуществе», «неограниченности», которые раньше проповедовало Самодержавие, а потом тоталитарные государства, превосходил компетенцию Думы. Правые не понимали трагизма вопроса. Осуждение террора они требовали не во имя правового порядка, а во имя поддержки «правительства». Поддерживать его на этом пути – значило бы отречься от себя и от «правового порядка» и очутиться в противоположном воюющем лагере. Кадеты не могли этого искренно сделать, как бы к террору они ни относились. Это могло быть со стороны Думы ошибкой. Но ошибка объяснялась ее искренностью в этом вопросе. Когда в 3-й Думе Макаров говорил 8 февраля 1908 года будто «просьба правительства об осуждении террора была тщетна», так как «тогда, по-видимому, разделялась мысль, что законодательное строительство должно было быть осуществлено путем революции, путем убийств, грабежей, взрывов и т. п. явлений», – подобное «остроумие» было недостойной передержкой и демагогией. Идейный прорыв либерализма и Революции, который можно было желать и приветствовать, не следовало затруднять смешением с трудным вопросом о пределах прав «государственной власти» над «личностью», который перед непредубежденною совестью ставила репрессивная политика Столыпина. Она и получила возмездие в уклонении Думы от осуждения террора.

Глава XVПричины роспуска Думы

Как бы ни были понятны и законны мотивы, по которым Гос. дума уклонилась от осуждения террора, она этим оттолкнула от себя тот спасательный круг, который в ее интересах ей протягивало ее правое меньшинство. Она нанесла себе этим больший удар, чем сама ожидала. Однако это все-таки не объясняет, почему ее распустили в момент, когда серьезная работа в ней начиналась и когда возможность образования в ней делового рабочего центра становилась для всех очевидной.

Надо признать прежде всего, что инициатива роспуска на этот раз не только не шла от Столыпина, но скорее против него. На роспуске упорно, под конец и с неудовольствием за сопротивление министерства, настаивал Государь. «У Государя, – пишет Коковцев в «Воспоминаниях», – после инцидента Зурабова, не могло быть другого отношения, как недоумение, куда же идти дальше и чего же еще ждать? Он это и высказал открыто Столыпину, как не раз говорил и мне… Я хорошо помню, как на одном из докладов между 17 апреля и 10 мая Государь прямо спросил, чем я объясняю, что Совет министров все еще медлит представить ему на утверждение Указ о роспуске Думы и о пересмотре избирательного закона».

Крыжановский к этому добавляет («Воспоминания»), что, недовольный медлительностью правительства с роспуском Думы, Государь «прислал Столыпину записку в самых энергичных выражениях». В ней было сказано: «пора треснуть»[89]. Столыпину пришлось подчиниться. Накануне роспуска он писал Государю: «Завтра вношу известное Вашему Величеству требование в Думу и если в субботу она его не выполнит, то, согласно приказанию Вашего Величества, объявляю Высочайший Манифест и Указ о роспуске. Новый избирательный закон будет представлен к подписанию завтра, в пятницу». Наконец, Коковцев рассказывает, что «Столыпин спросил Государя, можно ли будет Думу не распускать, если она согласился на исполнение требования?» Государь ответил, что «понимает, что в таком случае Думу нельзя распустить и поставить правительство в неловкое положение». В деле роспуска Столыпин оказался, таким образом, не инициатором, а лишь подчинившимся исполнителем. Роспуск был не его торжеством, как было с 1-й Думой, а чьей-то победой над ним.

Ясно, кто в этом направлении вдохновлял Государя. Как будто специально затем, чтобы не оставить места сомнению, Государь одновременно с роспуском послал непозволительную телеграмму Дубровину[90], в которой просил его передать «всем председателям отделов и всем членам Союза русского народа, приславшим мне изъявление одушевляющих их чувств, мою сердечную благодарность за их преданность и готовность служить престолу и благу дорогой родины…». Эта сенсационная телеграмма кончалась словами: «Да будет же мне Союз русского народа надежной опорой, служа для всех и во всем примером законности и порядка». Если припомнить кампанию, которую Дубровин вел в «Русском знамени» против Столыпина, ясно, кто 3 июня был подлинным «победителем»[91].

В деле роспуска влияние Столыпина сказалось в другом; подчиняясь требованию Государя о роспуске, он, как и в 1-й Думе, не хотел «отменять конституции». Теперь это было сложнее. Причиной неудачи двух Дум всеми считался избирательный закон 11 декабря, и было предрешено его изменить. Этого нельзя было сделать, не нарушив конституции, т. е. не прибегнув к «государственному перевороту». Задача Столыпина состояла, чтобы этот «переворот» был в самом Манифесте представлен как «переворот» и оправдывался только тем, чем все «перевороты» оправдываются, т. е. государственной «необходимостью» и «невозможностью» легальным путем выйти из положения[92], а не законным правом Монарха. Текст этого Манифеста, как я уже указывал, был лично написан Столыпиным. Если причины роспуска Думы в Манифесте были неправдивы и недостойны, то отношение к «перевороту» было в нем с конституционной точки зрения безупречно. Я говорю не о том, был ли переворот полезен и нужен; но раз он был сделан, то мотивировать его так, чтобы этим одновременно не уничтожать конституции, можно было только так, как это сделал Столыпин.

Сохранение «конституции» при роспуске Думы омрачало торжество подлинных правых и восстанавливало их против Столыпина. Победа их поэтому была неполна, хотя была все же победой. А сам Столыпин в этом вопросе признавал себя побежденным. Беспристрастный Коковцев свидетельствует в «Воспоминаниях», что Столыпин немало боролся с самим собою, прежде чем решился встать на путь пересмотра избирательного закона с бесспорным нарушением закона о порядке его пересмотра и сделал это исключительно во имя идеи народного представительства, хотя бы ценою такого явного отступления от закона. В этом отношении положение правительства, и в особенности самого Столыпина, было поистине трагическим. Лично он был убежденным поборником не только народного представительства, но и идеи законности вообще… Сам же Государь смотрел на этот вопрос «проще».

Если Столыпин так на это смотрел и понимал вред «переворота», то почему он в этот момент Думу перестал защищать? Головин не затрудняется объяснением.

«Зурабовский инцидент, – пишет он (Красный архив. Т. XIX), – был последним доказательством желания Столыпина содействовать сохранению Второй Думы. По всей вероятности, Столыпин убедился, что Дума висит на волоске и что, держась за нее, он сам должен будет потерять свое личное влияние и положение. И Столыпин переходит в лагерь врагов Думы».

Если бы это было так и все дело свелось к заботам Столыпина о своей личной карьере, то вопрос о причинах роспуска Думы интереса и не имел бы. Но таким поверхностным ответом удовлетвориться нельзя.

Надо, конечно, совершенно отбросить «открытие в Думе заговора» как причину роспуска. Хотя это и сказано в Манифесте, но это так же неверно, как и другие причины, которые в нем были приведены. Мы знаем теперь, что этот заговор, кроме того, был бутафорией. Он не причина роспуска Думы, а искусственно созданный для него предлог и оправдание. Думу не потому распустили, что открыли заговор, а заговор «открыли» потому, что Думу было решено распустить. Тогда открытие его и было возложено на Охранное отделение, которое поручило исполнение этого Бродскому и Шорниковой.

Это назвали «провокацией». Это не вполне точно. Не Шорникова создала революционную работу соц. – демократов в войсках, как не Азеф плодил террористов. Пропаганда соц. – демократов в войсках действительно велась очень давно. Она, по существу, и оправдывала их политику в Думе. Если бы они не готовили «восстания» и «революции», они не имели бы морального права конституционной работе Думы мешать. И они не ограничились пропагандой в деревнях и на фабриках, а, несмотря на кажущуюся безнадежность этой затеи, старались распропагандировать и войска. Может быть, было оплошностью и власти, и общества недооценивать опасность для государства этой революционной работы. Но это вопрос другого порядка. Важно, что при помощи агентов раскрыть видимость заговора среди думских соц. – демократов было всегда очень легко. Это и было сделано тогда, когда сочли нужным с Думой покончить. В правительстве не все знали, что тогда делалось. Коковцев свидетельствует (т. I, с. 272), что «никто из правительства не имел никакого понятия о том, что секретарь военно-революционной организации была агентом Департамента полиции, и я уверен, что и Столыпин не знал этого». В последнем Коковцев, может быть, и ошибается. К сожалению, деятельность Герасимова и Азефа для Столыпина не составляла секрета. Эту тайну Столыпин унес с собою в могилу; но дело не в этом.