Вторая Государственная дума. Политическая конфронтация с властью. 20 февраля – 2 июня 1907 г. — страница 55 из 60

(голос из центра: «Ого»), и тут была государственная мысль. Точно так же право способного, право даровитого создало и право собственности на Западе. Неужели же нам возобновлять этот опыт и переживать новое воссоздание права собственности на уравненных и разоренных полях России? А эта перекроенная и уравненная Россия, что, стала ли бы она и более могущественной и богатой? Ведь богатство народов создает и могущество страны».

От опасностей излишнего этатизма он приглашал на путь индивидуализма. Но он признавал, что «наше государство «хворает», что самою больною частью является «крестьянство». Ему надо помочь. Все части государства должны прийти на помощь той его части, которая в настоящее время является слабейшей. В этом смысл государственности, в этом оправдание государства как единого социального целого.

«Если это принцип социализма, то социализма государственного, который применялся не раз в Западной Европе и приносил реальные и существенные результаты».

Потому помощь крестьянству должна идти от всего государства, а не за счет одного немногочисленного класса – «130 тысяч помещиков, с уничтожением которого были бы уничтожены, что бы там ни говорили, и местные очаги культуры».

В конце этой речи была сказана такая фраза: «При рассмотрении вопроса в его полноте, может быть, и в более ясном свете представился бы и пресловутый вопрос об обязательном отчуждении. Пора этот вопрос вдвинуть в его настоящие рамки, пора, господа, не видеть в этом волшебного средства, какой-то панацеи против всех бед. Средство это представляется смелым потому только, что в разоренной России оно создаст еще класс разоренных вконец землевладельцев. Обязательное отчуждение действительно может явиться необходимым, но, господа, в виде исключения, а не общего правила, и обставленного ясными и точными гарантиями закона. Обязательное отчуждение может быть не количественного характера, а только качественного. Оно должно применяться, главным образом, тогда, когда крестьян можно устроить на местах для улучшения способов пользования ими землей, оно представляется возможным тогда, когда необходимо: при переходе к лучшему способу хозяйства – устроить водопой, устроить прогон к пастбищу, устроить дороги, наконец, избавиться от вредной чресполосицы. Но я, господа, не предлагаю вам, как я сказал ранее, полного аграрного проекта. Я предлагаю вашему вниманию только те вехи, которые поставлены правительством. Более полный проект предполагалось внести со стороны компетентного ведомства в соответствующую комиссию, если бы в нее были приглашены представители правительства для того, чтобы быть там выслушанными».

Помню, как мы переглянулись с Челноковым, когда услышали эти слова. Они казались ответом на то, что нам было нужно. Признание принципа принудительного отчуждения, хотя бы и в узком размере, упоминание о нем в законопроектах, которые он не замедлит представить, давали возможность Думе перейти к их постатейному чтению. Хотя речь Столыпина и была вызовом аграрным планам левого большинства, она все же давала просвет. Нам в нужный момент на помощь пришло бы общее нежелание роспуска Думы, готовность пойти на компромисс при соблюдении партийной программы. Столыпин облегчал нам эту задачу.

Но нам пришлось немедленно увидать, с какими препятствиями мы все-таки в этом столкнемся. Раньше, чем нашей фракции пришлось этот вопрос обсуждать, Милюков в «Речи» свою позицию уже определил. Конечно, газете, занятой всего больше печатной полемикой, и с официальною «Россией», и с органами левой печати, приходилось во избежание лжетолкования острые углы не смягчать, а оттачивать; кроме того, «Речь» никогда не признавала, что она в чем-либо ошибалась или что предсказание ее не оправдалось; не могла и Столыпина не осуждать всегда и во всем. Благодаря всему этому «Речь» как бы заранее старалась расстроить наш план и наше желание речь Столыпина использовать для возможного соглашения.

Речь Столыпина была Милюковым объявлена «весьма бестолковой и некстати сказанной» («Речь», 15 марта). Он делал «попытку найти в ней проблески здравого государственного смысла» и приходил к заключению, что столыпинское «принудительное отчуждение» не заслуживает такого названия; что это только обман; что весь смысл плана Столыпина заключается в желании искусственно повысить для помещиков продажные цены земель и заставить казну по этим вздутым ценам за них заплатить. Словом, «в проекте Столыпина социализм потому получает «государственный оттенок», что «экспроприирует» казну «в интересах 130 000 владельцев». Так над речью Столыпина иронизировал Милюков.

Бумага все стерпит, и сейчас бесполезно это оспаривать. Хочу лишь отметить, что весь спор свелся к «принудительному отчуждению», как будто оно разрешало «аграрный вопрос». Столыпин «принудительного отчуждения» не отрицал; но, признавая и отстаивая личную земельную собственность, он «принудительное отчуждение», естественно, допускал только в виде исключения, а не общего правила, и при этом исключительно «обставленного ясными и точными гарантиями закона». Допустимые случаи могли быть широки, но продолжали бы быть «исключениями». К тем примерам их, которые приводил сам Столыпин, можно было бы прибавить и случаи, когда земля находилась у крестьян в аренде или лежала втуне и не возделывалась. Отчуждение и здесь было бы применением к земледелию принципов и в других областях экономической жизни. И тем не менее против этого «Речь» восставала. «Принудительного отчуждения» она добивалась не как исключения, а как правила против помещиков. Кадеты как будто забыли, что они были сторонниками «правового порядка», т. е. ограничения произвола властей, и ограждения против них тех «прав человека», которые государством не отрицаются. Если личная земельная собственность вообще не отрицалась, то как можно было ее отрицать лишь для помещиков, т. е. на одном сословном начале?

Теперь дело прошлое; земельной собственности более нет. Нельзя теперь в каждом возражении против кадетского аграрного «символа веры» видеть, как прежде, только алчность помещиков. Но все же не лишне вспомнить, как принудительное отчуждение у нас появилось в программе. Крестьянские массы к правовому порядку были равнодушны, они хотели только земли. Тогда был в моде Виргилиев стих: «Flectere si nequeo superos Acheronta movebo». Его и «поднимали» революционные партии, обещая крестьянам землю помещиков даром, предваряя большевистский лозунг – грабь награбленное. Чтобы с ними в этом не расходиться, но и не отрекаться вовсе от правового порядка, кадеты изобрели компромисс «принудительного отчуждения по справедливой оценке». Я помню кадетские собрания, где этот вопрос обсуждали. Помню, как Герценштейн доказывал, что «по справедливой оценке» земля должна быть дешевле, чем она стоит на рынке, а Мануйлов прибавлял, что без этой уступки в земле мы, конституционалисты, крестьян «потеряем». Если бы сломить Самодержавие без Революции было нельзя, то при Революции, как при эпохе единовременного разрушения прежнего строя, такая мера ликвидации помещичьей собственности была бы возможна. Но тогда уже не в рамках правового порядка. Всякая Революция кончается установлением какого-то нового строя, в котором и закон, и права отдельных людей, каковы бы они ни были, пока они существуют, должны быть ограждены. Кадеты были партией правового порядка, которые не могли ограничиться перечислением временных мер, направленных к разрушению старого; они должны были определять нормы будущей жизни. Потому-то принудительное отчуждение частных земель в их программе было просто уродством, равносильным тому, как если бы включить в ту же программу упоминание о праве содержания граждан под стражей.

Но спорить об этом было тогда преждевременно. Надо было только удержать Думу от неосторожного шага, от какого-нибудь ненужного голосования по существу этой проблемы в связи ли с речью Столыпина, или с предстоящим прекращением «прений по направлению». Это и стало нашей очередной задачей.

Действительно, на другой день, 11 мая, было сделано предложение назначить особое заседание для обсуждения речи Столыпина. Трудовик Карташев находил, что декларация правительства «идет вразрез с предположениями по земельному вопросу большинства Государственной думы». Демьянов доказывал, что «необходимо дать ответ правительству, что министры не имеют права выступать с такими декларациями».

Надо было избежать этих прений, которые могли окончиться необдуманным вотумом. Я, по своей специальности, восстал против них во имя Наказа. Только накануне, 10 мая, был принят § 91 Наказа, который гласил, что «в основе каждого обсуждаемого Думой вопроса должно лежать определенное письменное предложение». Такого предложения никем сделано не было[96].

«Когда нам говорят, что мы хотим иметь суждение и прения вообще по заявлению министра, то нас влекут на тот путь митингования, с которым мы хотим покончить принятием Наказа».

Речь Столыпина, доказывал я, сама по себе лишь эпизод при обсуждении вопроса о направлении представленных законопроектов. Факт ее произнесения вне очереди может дать повод возобновить запись ораторов, но не больше. Отвечать на нее можно только в порядке этих же аграрных прений. Против этих соображений возражал мне Березин, но Дума согласилась со мной. Так первая опасность прошла.

Но в следующий аграрный день, 16 мая, записанные еще раньше ораторы стали Столыпину отвечать. Ответы их показали, что главного смысла его речи они не заметали, просмотрели его идеологию европейского либерализма и разрыв с пережитками сословной России. Они увидели в ней только защиту «помещиков». Так, Демьянов утверждал, что: «декларация имеет целью заявить Гос. думе, что ни одна программа оппозиционных групп не будет правительством принята. Наша обязанность сказать министру внутренних дел, что мы тоже с ним не считаемся, и помним, что он тот сверчок, который должен знать свой шесток».

Но было грустно слушать неожиданное выступление Родичева. Эмоциональность и красноречи